С ТОБОЙ
Часть третья
Я не могу вспомнить самого первого мгновения нашей встречи. Помню только, как мы стояли уже, крепко обнявшись, и ты на виду у всего батальона держал в ладонях и целовал мое мокрое от радостных слез лицо. И, словно предвидя все дальнейшее, кто-то весело, чуть озорно, однако с явной симпатией к тебе выкрикнул: — Хлопцы, комбат жинку нашел! Наверное, наша любовь видна была всем.
Как назвать тебя? По имени? Неловко, кругом танкисты. «Товарищ подполковник»? Тем более, будто мы чужие.
Наверное, ты понял мое состояние, потому что обнял меня за плечи и увлек подальше от посторонних глаз. В переулке, с обеих сторон затененном раскидистыми яблонями, ветки которых перекидывались через деревянную ограду садов, мы сели на скамейку и, глядя друг на друга, долго и радостно удивлялись:
— Это же просто чудо! Ты — мой комбат!
— А ты — мой старшина! Слышишь, как звучит? «Мой старшина»! Пожалуй, солиднее, чем комбат, а? Медаль «За отвагу»? Ого! Ну, рассказывай. И — все по порядку!
А я все ужасалась:
— Подумай только: ведь это случайно. Я могла — понимаешь, могла! — не встретить тебя! Мы искали свой полк. Но оказалось, что наш сталинградский полк снова возвратили в распоряжение прежней армии. Ну мы, естественно, тоже хотели возвратиться. Но вдруг узнаем: погиб полковник, заместитель комдива, бывший наш командир полка. Батя. Понимаешь? Мне он действительно как отец. И ребятам тоже. Ведь сколько воевали вместе! Один Севастополь чего стоит! Ну вот... узнали мы это, расстроились. И опять куда-то ехать, искать. Война идет, бои идут, а мы, получается, вроде бы увиливаем от боев. Вот и решили: давайте попросимся к танкистам. А получилось — к тебе!
Жизнь без тебя, даже на войне, была ожиданием нашей встречи. Но только сейчас понимаю я, каким было мое ожидание, как тосковала я и как счастлива теперь, когда ты рядом.
Я смотрю и смотрю на тебя, а желание видеть твое лицо, глаза, руки, слышать твой голос все разрастается, и я уже боюсь, что тебя вдруг позовут или ты сам скажешь, что тебе надо куда-то идти. А я еще не нагляделась на тебя, еще до конца не поверила, что передо мной действительно ты. Это же чудо, чудо!
— Если бы не погиб наш Батя...
— Нет худа без добра, — спокойно произносишь ты, и улыбаешься, и целуешь мои руки.
— Да, —- вздохнув, соглашаюсь я. — Для тебя наш Батя — просто командир, к тому же незнакомый. А для меня...
Я смотрю на твое лицо, на твои волосы, вглядываюсь в твои глаза, трогаю рукой твои ресницы, лоб, губы. Ты ли это? Седая голова. Складки у рта. Две глубокие складки прорезают лоб. И глаза вроде бы синее, чем прежде. В них исчез веселый, юношеский блеск, появилось что-то спокойное, ровное, уверенное. Ты кажешься мне многоопытным, мудрым. Подумать только: подполковник...
Я тормошу тебя, говорю, смеюсь. Но радость моя — как нераскрывшийся цветок. Она омрачена потерей нашего севастопольского командира полка. И все равно я счастлива: ты — рядом! Ты целуешь мои руки! И ты тоже счастлив, я вижу это!
— Люба, Любонька?! А помнишь, как ты приучала меня к стихам Маяковского? «Я волком бы выгрыз бюрократизм...» — басом начинаешь ты.
Я помню. Я помню все с самого-самого начала. С лета тридцать седьмого года. Помню: море, скала, и ты на ней. Это было в самый первый раз. Неужели только тогда я увидела тебя впервые? А кажется, что знала всю жизнь...
Спрашиваю тебя об отце, об Алешке, который ушел на фронт днем раньше меня.
— Любонька, старшина мой, - жалобно прерываешь ты меня, взглянув на часы. — Через три минуты занятия с командирами рот и взводов. Ты в санчасти? Вечером, как только освобожусь, найду тебя, и мы вспомним наш с тобой Крым. Хорошо?
— Хорошо. Только прежде ты расскажешь мне про два своих минувших военных года. Все-все! И еще... — я задержала тебя, смущенно спросила: — Что это ты, подполковник — и комбат? Даже майор — редкое звание для комбата...
— Разве в этом дело, Любонька? Бить надо врага — вот что сейчас главное! — Ты чмокнул меня в щеку и ушел торопливым и легким пружинистым шагом.
"Я верю и не верю: надо же — случайно встретились на войне! Впрочем, только случай, наверное, и способен свести двоих, потерявших друг друга, на такой великой войне, какой была война Отечественная.
Ты рядом! И вечером мы будем вспоминать наш с тобой Крым. И я расскажу тебе, как держались мы под Одессой, как насмерть стояли в Севастополе, как били фашистов на земле Сталинграда. Но прежде всего, конечно, будешь рассказывать ты! Где был, как воевал. Я хочу, я должна знать про тебя все!
...Мне и сейчас кажется странным, что, вспоминая твои рассказы, я зримо, словно неотступно следовала за тобой, представляю каждый день, каждый час и даже минуту того твоего времени, когда мы были порознь.
И вместе с тем забылось многое из того, что пережито и перечувствовано самой...
Наверное, это моя любовь заставила память перевести на язык картин и надежно сохранить все, имеющее хоть какое-то отношение к тебе.
По севастопольским боям я знаю, как нечеловечески больно и до ярости обидно собственное бессилие перед врагом, перед той жестокой несправедливостью, с которой фашисты напали на нас и движутся, движутся, убивая, уничтожая, грабя.
Ты рассказываешь, и я вижу поле предстоящего боя и бойцов, которые роют ячейки, траншеи, окопы, валят в ближнем лесу деревья, рубят ветки и снимают с земли дерн — для маскировки. И связистов, которые с катушками тянут линию на КП и к артиллеристам, а те копают орудийные ровики и щели, устанавливают пушки, подтаскивают и рассредоточивают в окопах боезапас, а рядом с собой укладывают снаряды для боя.
После боев на границе ваша дивизия только называется танковой. Вы воюете как стрелки, и лишь для этого — последнего — боя твоему полку выделили пять легких танков Т-70. Танкисты установили машины на главных, решающих участках и теперь вкапывают их в землю.
Дорога идет на Москву. Твой полк должен задержать вражеские войска, пока части армии, истерзанные в тяжелых неравных боях, успевают отойти и хоть как-то закрепиться на новых рубежах. Главное — продержаться! Командующий армией, который несколько дней назад вручал тебе орден Красного Знамени, так и сказал, отдавая сегодня этот приказ: «Задержать немцев любой ценой!»
Прежде чем уйти с твоего КП, комдив полковник Северинов молча обнимает и трижды целует тебя. С тобой прощаются командиры соседних полков. Последним подходит майор Сергей Молодцов. Большой, уже немного грузный, с гривой каштановых вьющихся волос, он своей непосредственностью, непринужденностью, простотой, своим открытым сердцем и веселым, общительным нравом походил на ребенка, счастливого, беспечного. Даже кровопролитные бои, тяжелые потери и отступления; почти до неузнаваемости изменившие характер и внешний облик всех — и бойцов, и командиров, — словно бы не коснулись его. Он мрачнел, задумывался, негодовал, но тоже по-детски: проходила минута-другая — и майор опять смеялся, шутил, говорил весело, громко и так же весело, быстро двигался.
Вы подружились еще в училище. У курсантов не так уж много свободного времени, и, когда оно выпадало, ты любил читать, уединившись, решать шахматные задачи, а более всего — бродить по городу. В минуты неторопливой, вроде бы бесцельной ходьбы хорошо думается. Но Серега Молодцов, которого одиночество томило, всегда в таких случаях оказывался рядом.
— Читай вслух, а? — просил он. Требовал: — Научи-ка меня играть в щахматы! — Удивлялся: — Чего ж ты один пошел? Я же всегда готов с тобой...
Стоило тебе исчезнуть на минуту, как Серега начинал поиски, а найдя тебя, попрекал:
— Тоже мне — друг! Я тут хожу, неприкаянный. Жду, ищу, у всех спрашиваю...
Однажды, рассердившись, ты сказал, что так растворять себя в дружбе немыслимо, недопустимо. Наговорив ему много горьких слов, ты испугался, что Серега обидится, уйдет.
Он не обиделся и не ушел. Он удивился. И, удивленный, спокойно, серьезно, словно объясняя что-то само собой разумеющееся, что и объяснять-то неловко, ответил:
— Друга я себе ищу. Выбираю. Однажды и, может быть, на всю жизнь. По крайней мере хочу, чтоб на всю жизнь. И если уж выбрал, то не стесняюсь слить — не растворить, а слить, — подчеркнул он, — свою волю, свои желания с волей и желаниями своего единственного друга. Вот так, мой милый...
После этого Серега стал сдержаннее. Он уже не выговаривал тебе за разные короткие отлучки, хотя видно было, что это дается ему нелегко. Но именно после этого разговора ты оценил Сергея Молодцова и скоро привязался к нему настолько, что сам испытывал необходимость всегда быть с ним. И потом, после училища, где бы ты ни служил, никто никогда не мог заменить тебе Серегу. Будучи уже командиром роты и находясь в пятнадцати минутах езды от столицы, ты подал рапорт с просьбой перевести тебя в Забайкалье, в полк, в котором — тоже ротным — служил твой верный и преданный ДРУГ.
И вот сейчас вам предстоит расстаться. Оба военные, оба командиры полков, вы понимаете: вероятно, навсегда.
— Просил, чтобы оставили мой полк, но... командование решило иначе. «Он лучше сумеет распорядиться своей жизнью и жизнями бойцов», — сказал про тебя комдив. Прости! — Молодцов обнимает тебя и тут же убегает. Ты глядишь ему вслед и с удивлением отмечаешь, что Серега-то, оказывается, сентиментален...
Над дорогой висят длинные пыльные шлейфы. Иногда из них выныривают машины, повозки, неровный строй усталых пехотинцев. Войска отступают.
Ты мысленно подсчитываешь, сколько часов сможешь продержаться. Главное — продержаться!
А сил так мало. «Задержать, задержать немцев любой ценой!» — все повторяешь ты слова приказа командующего армией.
По данным разведки, число солдат противника в девять раз превышает число твоих бойцов. Кроме того, у немцев много орудий и танков. И авиация, чего совсем нет у тебя.
Твоя артиллерия — четыре пушки: две семидесятишестимиллиметровые и две сороканятки. Расчеты сорокапяток должны бить по вражеским танкам прямой наводкой, иначе не возьмешь. Бойцы понимают серьезность положения и рассуждают спокойно и просто:
— Здесь задержим фрица мы. Дальше — другие, третьи. А заводы в тылу тем временем наработают всего, что требуется для хороших контрударов. Вот тогда и закатим мы фашисту бой! Вот тогда и попрем его с землицы нашей!
«Мы» — звучит в их устах как армия, народ, страна.
Грохот вражеского наступления приближается. Все явственнее орудийные раскаты, все сильнее сотрясают землю взрывы бомб.
Вот появились и танки. Они идут на больших скоростях. В люках торжественно, как на параде, стоят офицеры. И в этом, как и в быстром движении машин, есть что-то оскорбительное, будто гитлеровцы уверены, что наши войска не смогут оказать им сопротивления.
— Скоро идут, язви их в душу, — ругается один из бойцов.
— Сознают свою силу, — говорит другой. — Вишь, сколько их...
— Ну, мы заставим фрица попотеть!
Старший лейтенант, командир батареи - он находится на твоем командном пункте, — наблюдает за танками простым глазом. Медлит. А танки уже совсем близко.
— Батарея, к бою! — наконец подает он команду.
— Батарея, к бою! — кричит в трубку его телефонист, который сидит над аппаратом в углу окопа. И другой телефонист — уже на батарее, — высунувшись из своего укрытия, молниеносно повторяет донесенное до него проводом.
— Батарея, к бою! — тут же яростно выдыхает лейтенант, командир взвода, старший на батарее. — Бронебойным!.. Огонь!
Грохот сотрясает землю.
Наводчики, глаза которых словно припаяны к орудийным панорамам, торопливо крутят подъемные механизмы, стараясь поймать цель так, чтобы посланный в нее снаряд угодил в пушку, пулемет, в смотровую щель или хотя бы разбил гусеницу.
— Огонь!.. Огонь!.. Огонь!
От выстрелов откатываются и снова встают на место орудия.
Вот на поле боя, охваченном всплесками частых взрывов, замерла одна броневая машина... остановилась, уткнувшись пушкой в землю, другая... Третья застыла, окутанная крутым черным облаком дыма — облако это набухает, разрастается и вдруг лопается, выстрелив языками бешеного черно-рыжего пламени.
— Огонь!.. Огонь!.. Огонь!
Сколько минут или часов длится эта артиллерийская дуэль?
Нет ни времени, ни пространства. Глаза следят за черными стальными громадинами. Мысли — только о них, идущих на тебя: надо успеть опередить!..
Расстояние между жизнью и смертью измеряется секундами.
Три-четыре секунды — наводчику: поймать цель и, раз она движется, упредить ее на половину ее же величины.
Эти же три-четыре секунды — подносчикам: одному — чтобы подать, а другому — взять у него и вложить снаряд в руки заряжающего.
Секунды — заряжающему, чтобы послать снаряд в ствол и закрыть замок.
— Огонь!.. Огонь!.. Огонь!
Часть танков все-таки прорывается сквозь огневую завесу.
— Танки пропустить! Пехоту отрезать! — властно, сильно, внешне спокойно произносит старший лейтенант. Его команду тут же, молниеносно повторяют телефонисты.
И лейтенант на батарее уже охрипшим голосом кричит:
— Танки пропустить! Пехоту отрезать. Батарея...
Подносчики уже подали осколочные снаряды.
Заряжающие стягивают с себя гимнастерки: жарко...
А разрывы вражеских снарядов все ближе, ближе.
Подымаясь из щелей укрытия, подносчики сплевывают землю, ворчат:
— Нащупали, гады.
— Батарея!.. — кричит лейтенант. Его голос перекрывает вой снаряда — взрыв накрывает огневую позицию. Взводный падает. Падает кто-то из расчетов. Но командир первого орудия тут же, как только гаснет взрыв, подхватывает слова недосказанной команды:
— ...беглый... Огонь!.. Огонь!.. Огонь!
Вражеская пехота залегла. А прорвавшиеся танки уже утюжат ваши окопы. Рев моторов покрывает все звуки, и кажется, что это конец... Но вдруг в нескольких местах возникают взрывы гранат. Летят в танки, бьются о броню бутылки с горючей смесью. Слева бьют по танкам пэтээровцы. Прямой наводкой ведет огонь выведенная на открытую позицию сорокапятка. Бой! Бой продолжается...
Еще несколько танков подбиты, горят. Один, с распластанной на земле гусеницей, беспомощно вертится на месте. Остальные не выдерживают, откатываются.
— Что, споткнулись? — кричат бойцы вслед им, будто в танках могут услышать. — То-то!
Кому-то из пэтээровцев показалось или он видел это на самом деле, что в люке одной из машин стоял офицер в перчатках.
— Ишь, в кожаных перчаточках воевать удумали? — негодует он. — Чтоб рук не пачкать? Ну, мы вам...
Четыре раза атаковали твой полк гитлеровские танки. Отбивать пятую атаку было нечем. Плотный орудийный огонь и последовавшая за этим бомбежка обескровили вас и вывели из строя последнюю пушку. Вражеские танки прошли. Вы — несколько десятков человек, оказавшиеся у них в тылу, завязали бой с мотопехотой.
Это был тяжкий для вас, неравный и потому скорый для врага бой, после которого группа оставшихся в живых бойцов во главе с тобой, их командиром, стала пробиваться к лесу.
Надвигалась ночь. А в лесу можно было укрыться. И можно было обстреливать вражеские войска, которые все катили и катили по шоссе. Гитлеровцы поняли эту опасность и бросили на вас батальон автоматчиков...
Это даже нельзя назвать боем. У вас нет ни гранат, ни бутылок с горючей смесью — только винтовки да один-единственный автомат с диском. И еще ваша решимость не сдаваться.
...К лесу вы добрались втроем: ты, невысокий, крепкий и кряжистый старшина-сверхсрочник — самый лучший в твоем полку ротный комсорг, и красноармеец-пулеметчик, совсем еще мальчик, который даже здесь, в этой страшной своей безысходностью обстановке, оторопевал от близости к тебе, командиру полка.
Вы укрылись в глубокой старой яме, заросшей по краю бузиной.
А вокруг ходят по лесу гитлеровцы — разговаривают, пиликают па губных гармошках, завтракают, ужинают... От запахов дыма и пищи у вас сводит желудки. И ярость овладевает вами, когда немцы, присев, оправляются на краю оврага неподалеку.
— Эх, пулеметик бы, — то и дело шепчет красноармеец.
— Кабы не бы... — вздыхает комсорг.
Ночами вы по очереди ползаете в разведку, изучаете расположение вражеских постов. Вы так много узнали о противнике, что ценность накопленных сведений становится страданием: если бы передать все это нашим!
Сегодня решающая ночь. Задача — выбраться из лесу незаметно. Если это окажется невозможным, значит, бой. У вас два карабина и полтора десятка патронов. Два из них в обойме твоего пистолета...
Ты рассказываешь, и я вижу, вижу, как ползете вы по лесу мимо палаток, в которых спят фашисты, мимо мотоциклов, мимо походной кухни и складских машин с продуктами и обмундированием, как, наконец, выбираетесь на опушку леса. Самое страшное миновало!
Но именно здесь, на опушке леса, вы и натолкнулись на часового.
— Stehe, wer ist hier? (Стой! Кто здесь?) — встревожеяно окликает он. Из крытой машины выходит сонный солдат. Часовой
говорит ему что-то, и они долго вместе вслушиваются в ночь. Вы затаиваете дыхание. Минута, другая... Тишина. Где-то поблизости хлопает крыльями сонная птица.
Немцы успокаиваются. Солдат, вышедший из ма:пины, даже смеется — пригрезилось, мол! — и идет досыпать.
Вы ползете дальше. Под кем-то из вас хрустит ветка сухого валежника.
— Stehe, wer ist hier? — очень громко, тревожно окликает часовой и щелкает затвором автомата: — Ich hinaus, sonst schie^e ich! (Стой! Стрелять буду!)
Главное — не позволить, чтобы он поднял тревогу. Но как? Снять бесшумно — невозможно: часовой стоит на открытом пространстве и, пока до него добежишь, успеет дать очередь из автомата. Выстрелить? Но выстрел тоже разбудит немцев...
Надо идти на риск. Ты встаешь из-за кустов. Имитируя сонного офицера, отвечаешь по-немецки.
Часовой требует пароль... Ты вынужден стрелять. Но уже поздно: тревога. Значит, бой...
У тебя прострелены грудь и ноги. Бойцы, простившись с тобой, пригнувшись, бесшумно уходят туда, где, перебегая от дерева к дереву, маячат черные фигуры гитлеровцев.
— Эй, фрицы, жми сюда! -— выкрикивает старшина. Ты понимаешь: ребята хотят отвлечь немцев от тебя.
Минута тишины, наступившей после слов старшины, кажется нескончаемо длинной. Потом подряд несколько щелчков, будто треснули под ногой ветки сухого валежника. «Значит, немцы пошли на голос. Последние патроны старшина зря расходовать не станет...»
Приподнявшись на локтях, вглядываясь во тьму, ты наконец различаешь два человеческих силуэта, возникших меж деревьев, — большой и маленький. Это они, твои бойцы! «А может, почудилось?» — еще сомневаешься ты. Но оттуда, прорезав тревожную зыбкую тишину, вдруг раздается знакомый, тонкий, острый, как спица, голос:
Средь нас был юный пу-ле-мет-чик,
в а-та-ках он шел впе-ре-ди
с ха-ро-шим другом пу-ле-ме-том,
с о-гнем боль-ше-ви-и-цким в груди!
Любимая песня пулеметчика... Когда ему говорили, что песня эта про барабанщика, он горячился, спорил: с барабанами ходили в бой давно — сто, а может, двести лет назад. А эту песню, по всему видать, сочинили недавно. Просто понравилась какому-нибудь барабанщику из оркестра, вот он и переиначил слово «пулеметчик» на «барабанщик».
Пулеметчик поет старательно. Он раскалывает слова на части, он торжественно чеканит слоги, и одинокое, вызывающе звонкое и страстное пение это обжигает душу. Ты с ужасом ждешь выстрелов, и все-таки треск сплетенных воедино автоматных очередей оглушает неожиданностью: будто плетью хлестнули по сердцу. Одновременно качнулись и рухнули темные силуэты, только большой — медленнее.
А ты пришит пулями к земле, и твоя ярость к врагам бессильна... И на тебя, обессиленного голодом, жаждой, потерей крови, сознанием того, что ты остался один в этом наводненном, обжитом врагами лесу, все наплывает и наплывает забытье. «Еще бы один патрон, — думаешь ты. Отвечаешь словами старшины: "— Кабы не бы..."
А забытье подступает все настойчивее. И вдруг мысль:
«Партбилет!..» Она, эта мысль, выносит тебя из наплывающего тумана. Задыхаясь от нехватка воздуха, возвращаясь из беспамятства, проваливаясь в него и снова возвращаясь, раздираешь ты траву под деревом и, ломая ногти, царапаешь, ковыряешь тугую, слежавшуюся землю. Ямка, кажется, уже достаточна, но ты вдруг понимаешь, что это бессмысленно: земля сырая.
Вконец ослабевший, торопясь — приближается рассвет, — непослушными, будто одеревеневшими руками стягиваешь ты с себя гимнастерку, стаскиваешь промокшую от крови нижнюю рубаху, заворачиваешь в нее пробитый пулей партбилет. Теперь надо углубить ямку... Нет, не получается. Что же дальше?.. Засыпать сверток землей, замаскировать травой, дерном, старыми листьями?..
А дышать совсем нечем. Грудь ходит, как дырявые кузнечные мехи, в которых не задерживается воздух. «Надо!.. Надо!..» — твердишь ты, и рвешь траву, и сгребаешь сухие листья. И как это немцы не слышат твоего свистящего дыхания, твоих шорохов? «Ах да, они, наверное, решили, что нас было двое... нашли и успокоились... Ишь как галдят обрадованно... Сволочи...»
Потом ты долго и трудно, с перерывами на отдых, натягиваешь гимнастерку. А мысль об одном: «Закопал партбилет... Закопал... партбилет...» Есть в этом что-то страшное, стыдное, унизительное.
«Но ведь я... спрятал его... от врагов!» — убеждаешь ты себя. Однако от этого не становится легче. «Нет, нет... не закапывать... не прятать!..» Ты расшвыриваешь дерн, вытаскиваешь сверток, слабеющими руками долго ищешь в складках материи маленькую тоненькую книжицу. Вытащив, прижимаешь ее к ране на груди: окровавленным, они уже наверняка не смогут воспользоваться... Так... Теперь можно и расслабиться...
А забытье подступает все настойчивее, и уже нет сил противиться ему. Да и надо ли? Мысль о жизни кажется несбыточной, как чудо. Ты принимаешь смерть с легким сердцем. Она несет избавление от того страшного, что могло бы случиться с тобой, живым, но беспомощным, в этом занятом немцами лесу. Значит, чудо не свершится...
Ты пришел в себя. Удивился: «Жив!» Осмотревшись, понял, что тебя прячут. «Значит, свои...» Дальний глухой угол сарая — тот, в котором ты лежишь, забит сеном. Вокруг тебя сбились мальчишки. В отцовых треухах, в драных, не по росту огромных, измазученных телогрейках, в таких же больших, не по ноге сапогах. Самый старший, беловолосый, с розовым, сплошь усыпанным веснушками лицом, подносит к твоим губам жестяную кружку с кипятком. Он серьезен, сосредоточен, губы собраны в узелок — как у старушки.
Ты счастлив: «Жив!» Рядом на соломе лежат в старой шапке большущая вареная свекла, две картофелины. В сторонке — горка свекольных и картофельных очистков, а в открытом спичечном коробке с добела исчирканными боками — щепотка соли. И во.рту сладковатый вкус свеклы... Потом опять — волны, волны, солнечные блики на воде. Забытье...
Приходя в сознание, ты всегда видел мальчишек — одних и тех же, — их курносые веснушчатые носы, сверкающие испуганным любопытством глаза.
— Чижики... — Ты улыбнулся, произнося это слово, и в ответ обрадованно зашелестел мальчишечий шепот:
— Оклемался! Я говорил - оклемается! – Деда Матвея надо позвать.
– Ну да! Он коней да коров лечил...
— Что из того? Все одно лекарь. Понимает.
– А как сказать ему?
— Надо пошевелить мозгами. — Это голос старшего — беловолосого, с розовым, сплошь усыпанным темными веснушками лицом.
Однажды, придя в себя, ты ощутил плотность повязок, обхвативших твою грудь, твои ноги. Увидел старика, обвислые, заросшие седой щетиной щеки, обвислые прокуренные усы, усталые, под лохматыми седыми бровями глаза, морщинистые коричневые руки.
— Дед Матвей? — спросил ты.
— Ну я, — удивленно отозвался дед. — Ай нашенский?
Ты не ответил, только положил ладонь на сухую, с толстыми выпуклыми ногтями руку старого ветеринара.