ВДАЛЕКЕ ОТ ТЕБЯ

 


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


окончание ч. 2


Я так и не знаю, кому обязана жизнью. Спрашиваю майора, но он тоже не знает. Тяжело контуженный, про­битый тремя пулями и осколком, он пришел в сознание только в Краснодаре, когда его выносили из самолета.
Госпиталь эвакуируют. Боясь потерять майора, ребя­та заранее просят взять их в ту часть, в которую напра­вят его.

— Возьму, обязательно возьму, — обещает он. – И меня, — прошу я.
— Конечно же, Любонька, — как-то очень серьезно говорит майор, и это необычное «Любонька» звучит для меня как «доченька». Сердце заходится от тепла и сча­стья. Милый, родной Батя! Милые, родные ребята! Братья мои по крови! Не по той, которая связывает род­ством в семье, а по той, которая скрепляет бойцов в дли­тельных боях. Это — кровь их сердец, кровь их раненых и убитых товарищей, командиров и их собственная про­литая кровь. Эта кровь не передается по наследству, и потому наше однополчанское родство, может быть, доро­же любого кровного родства!
К тому времени, когда меня выписали из госпиталя, майор уже подлечился и сражался в Сталинграде, только был он теперь подполковником, заместителем командира дивизии.


Человек всегда вольно или невольно гордится тяж­кими испытаниями, которые одолел, в которых выстоял. Мы, солдаты Севастополя и Сталинграда, гордимся, что были участниками этих великих и нелегких боев.
Многих моих новых однополчан, ставших столь же дорогими и близкими, как и те, с кем защищали мы Се­вастополь, приняла сухая и твердая, как камень, степная сталинградская земля.
И сколько еще раз прощалась я с тобою! Но мне везло дьявольски — я выжила и в этом немыслимом огне, только лицо было исконопачено порохом. Да множество белых полосок осталось на кистях рук, избитых мелочью осколков. Да новые рубцы добавились к тем, что оста­лись на сердце после Севастополя.
Теперь у меня была тайна: я всерьез верила, что оста­нусь жива в любом, самом страшном бою, надо только подумать о тебе. А ты должен подумать обо мне. И тогда мы оба останемся живы. Но догадаешься ли ты в труд­ную минуту подумать обо мне? Ведь ты — командир, и тебе.надо думать о бое и о бойцах...

Очередное серьезное ранение настигло меня там, где я меньше всего ждала его. В оборонительных боях на Северном Донце пулеметная очередь прошила мне обе ноги, не повредив, однако, костей. 
— Везучая ты, — говорили все. А я по ночам плакала от обиды: оказаться вышедшей из строя тогда, когда к нашей солдатской злости примешалась радость наступ­ления!.. Но еще долог был наш путь к Победе, ох, как много было еще потерь, пока мы дошли до Берлина и Пра­ги. И каждая из этих потерь была теперь более тяжкой и более обидной, чем в сорок первом.
Вот и отлежала я в госпитале.
Ты слышишь? Я жива! Я возвращаюсь в строй!


И уж теперь-то, наверное, мы найдем друг друга!  А пока я еду на попутных машинах и ищу свой сталинградский полк, свою дивизию, нашего бывшего се­вастопольского командира полка. Останавливаюсь, рас­спрашиваю, узнаю. Скоро, совсем скоро нужная мне станция.
Частые деревья, дачные поселки, утопающие в зелепи садов, высокие стройные сосны, дороги, забитые войска­ми, — все возникает в поле зрения и ускользает из него, не касаясь сознания. Я жду, я предвкушаю встречу с Ба­тей, и трепетное, радостное нетерпение перехватывает горло, захлестывает сердце. Во всех возможных вариан­тах представляю я, как разыщу штаб дивизии, как войду и скажу: «Здрасьте, товарищ подполковник!»
Он,  конечно, удивится. Конечно, спросит строго: «Опять убежала?» — и легонько стиснет ладонями мои плечи. Для него, сдержанного в словах и чувствах, это едва ли не высшее проявление радости. Я убегу, счаст­ливая. «Раненых-то сможешь вытаскивать?» — конечно же, бросит он вдогонку. «А как же, товарищ подполков­ник! Зачем бы тогда я стала из госпиталя удирать?» — обернувшись на бегу, прокричу я и долго буду огляды­ваться на дом, в котором остался он. А потом я наконец встречу тебя! Ведь если наша любовь способна уберечь меня от гибели, то должна же она привести нас с тобой к встрече!


Машина идет вдоль полотна железной дороги. На лег­ком дощатом павильоне успеваю прочесть название стан­ции. Она-то мне и нужна! Прыгаю из кузова.
— Тут, что ли? — высунувшись из кабины, запоздало осведомляется шофер. Машу ему рукой:
— Ага. Спасибо!
Дорога в глубоких сухих колеях, рытвинах и колдо­бинах. Машины, тяжело переваливаясь, кренясь то впра­во, то влево, идут медленно, осторожно. Скрипят кузова, грохочут, подпрыгивая и сдвигаясь с мест, ящики в них. Пыль в рытвинах взбита в тончайшую пудру и шлейфом тянется за машинами. Седая, лежит на траве, на отягощенных плодами ветках яблонь, на поспевающих ягодах крыжовника и смородины, кусты которых растут вдоль оград. В глубине садов и огородов, окруженные цветни­ками, видны дома с застекленными верандами. В стеклах сияет солнце.


Подмосковье! Я всегда с некоторым, наверное, неле­пым, но упрямым недоумением разглядывала москвичей, приезжающих отдыхать в Крым. Уехать хоть на одни день из Москвы! Это не укладывалось в моей голове.
Мечта побывать в столице казалась несбыточной. Вот разве что выучусь и стану какой-нибудь знаменитостью... И вдруг совсем рядом, в каких-то пятидесяти километ­рах — Москва. И дивизия стоит на отдыхе. Может, даже удастся посмотреть ее, красавицу Москву!
Перейдя по мосточку через глубокую, заросшую тра­вой канаву, стряхиваю с плеч тощенький вещевой ме­шок, достаю суконку: надо почистить сапоги.


От станции по тропинке лениво бредут навстречу чет­веро бойцов.
— Гля, сестренка! — говорит один из них. Знакомое «гля» подсказывает мне, что это Костя Сыроваткин. И все же не верится, чтобы после восьми разделяющих нас госпитальных недель Костя произнес это так холодно, так равнодушно. Но ребята — все четверо — действительно самые что ни на есть наши! Бросаюсь к ним, кричу вос­торженно:
— Петро Сизенький! Костя! Ванюшка Петляков! Вот встреча! А? А старшина Редькин, как обычно, при усах! И все равно не верю, что это вы! Откуда? Тоже из гос­питалей? На пересыльном пункте встретились? Ну дей­ствительно — нет худа без добра! Вот встреча, а? Милые вы мои! Дорогие! — Я обнимаю своих севастопольских друзей, смеюсь, всплескиваю руками. Я счастлива! А они молчат. И стоят как закаменелые. И смотрят в землю.

Заглядываю в их глаза, в их хмурые лица, спрашиваю тревожно:
— Что, что случилось?
Старшина Редькин дергает себя за ус. Обычно он де­лает это после трудного боя, когда мы не досчитываемся кого-то из товарищей. В такие минуты к нему лучше не подходить. «А, не трогайте меня!» — побагровеет, за­топает ногами, заорет яростно он и, надвинув низко на лоб пилотку, ссутулившись, уйдет прочь. И я не спра­шиваю его. Я обращаюсь к Петру, к Косте:
— Что случилось, ребята?


Тереблю за пуговицу на вороте гимнастерки Ванюш­ку Петлякова.
— Ну, Ванечка, миленький, а?
— А то... — будто выдавливает из себя Ванюшка Пет­ляков. — Нету здесь... дивизии нашей... — Он говорит это, глядя куда-то поверх крыш.
— Из оперативного подчинения этого соединения, — кивнув на станционный павильон, повторяет чьи-то ка­зенные, официальные слова Костя Сыроваткин, — воз­вращена обратно.
— Только и всего? Так это ж пустяки. Найдем! И ди­визию, и полк найдем! Вместе-то веселее.
— Веселья как раз никакого. — Тяжело вздохнув, Петя Сизов опускается на край канавы, рвет траву и пучком ее, размазывая пыль, протирает носки сапог. Больше он не говорит ни слова. Ванюшка Петляков и Костя Сыроваткин тоже молчат. Старшина Редькин на­клоняется, срывает травинку, и я понимаю, что он хочет спрятать от меня лицо. Чего-то они не договаривают... А может, я не должна ни о чем спрашивать? Но ведь все, что касается нашей дивизии и полка, касается и меня! Так или не так?
— Значит, загадываете загадки? Не хотите говорить? Ну, что ж... — Выдержав паузу, вскидываю на плечо ме­шок, картинно кланяюсь: — До свиданьица!
— Сядь-ка! — Старшина заступает мне дорогу. Ва­нюшка и Костя тоже садятся — долго и как-то неловко, стеснительно, словно никогда не сидели на пыльной траве.
— Убило... Командира дивизии убило, — перебирая травинки, незнакомым деревянным голосом произносит обычно такой разухабистый старшина. Я сразу понимаю, о ком идет речь, но переспрашиваю:
— Комдива?


Я еще сомневаюсь. Ведь он, наш Батя, был замести­телем, и это позволяет надеяться.
— Да, — кивает старшина и разрушает мою зыбкую слабую надежду. — Его недавно комдивом назначили. Ты, поди-ко, и не знала?.. Эх, люби меня, Дуся! — Он бьет оземь пилоткой. — Только адъютант погоны полков­ника заготовил, только нацепил на новый китель...
— Как... убило? — все не понимаю я. Слова застре­вают в горле. Наверное, их не слышно, и я спрашиваю громче: — Как... то есть... убило?
А перед глазами, сменяя одна другую, проходят кар­тины: боец, убитый осколком... Смертельно раненный лей­тенант... Кто-то разорванный снарядом... Сержант, изре­шеченный нулями... Так это бывает на войне. Так было с другими. А как же убило майора?
— Пулей. В голову. Прямо в висок. И — стоп ма­шина...

Только теперь постигаю смысл сказанного: пулей в висок. Упал ничком — и конец...
Меркнет закат. Солнце скатывается, падает за дома. В наступающих сизых сумерках мир становится нере­альным, как при солнечном затмении, когда на все во­круг смотришь через задымленное стеклышко.
Зябко. Тоскливо. И я совсем не знаю, где, на каком фронте находишься ты. Жив ли? Думаешь ли обо мпе?
Всегда твердо верившая в нашу встречу, сейчас я поражаюсь собственному безрассудству: ну как, как мог­ла я верить, что когда-нибудь встречусь с тобой на этой огромной войне?


Старшина Редькин прижимает к себе мою голову, приникает к ней колючей заросшей щекой.
Погиб... Воспоминания наводняют меня, картинами встают перед глазами. И в каждой — он, наш Батя.
Вот он снимает пробу с обеда...
Поздравляет меня с наградой...
Вот командует:  «Подпустить на ближние фугасы!..»
Вот чертит что-то щепочкой на песке...
Сам ведет огонь из орудия...
Вот склоняется над картой в блиндаже...
Раненный, в окопе приказывает кому-то: «Связь, тя­ните сюда связь!»


Бои беспрерывные. Полк уже давно не полк. Нас совсем мало, и Батя теперь с нами постоянно, каждую минуту. Как деревья соком земли, питаемся мы его опы­том, его твердостью, строгостью, заботами и даже про­сто присутствием. Будь в полку другой командир, мы тоже, конечно, воевали бы как надо, но безмерное ува­жение и любовь именно к такому человеку, ставшему ме­рилом человека, командира и коммуниста вообще, к тому же москвичу, с которым связывалось наше представле­ние о жителях столицы, делали конкретным, почти ося­заемым понятие долга, любви к Родине, к Москве и по­зволяли свершать, казалось бы, несвершимое.


Я закрыла глаза и словно со стороны увидела себя и своих товарищей — горстку измученных бессонными ночами людей, постаревших и будто усохших от жары, жажды и голода, там, в Севастополе, перед многократно превосходящими силами врага.
Нигде и, наверное, никогда — ни до войны, ни пос­ле — не ощущали люди смысл слов так остро, так обна­женно, как на фронте.
Многократно превосходящие... Какие спокойные сло­ва! Многократно превосходящие силы врага, считая, что мы уничтожены, идут на нас строем, как на пустое мес­то. Но мы еще живы и готовимся к своему последне­му бою.


Такой же, как и все, худой, черный, но тщательпо выбритый, с до блеска надраенными орденами, стоит пе­ред нами наш командир.
— ...Нас мало, — говорит он. — Но будем сражаться как подобает...
Петро Сизов заправляет в пулемет последнюю ленту патронов. Моряки снимают гимнастерки и остаются в тельняшках. Ложатся поудобнее, кладут рядом гранаты.
А немцы идут колоннами, будто нас и нет.
«Огонь!» — командует майор. И мне совсем не страшно умирать.
И хорошо, что мы погибнем ТАК, а не просто в бою.
Жалко только, что ты не узнаешь, какими были все мы — я, мои товарищи, наш Батя. Прощай! Пусть все-все сложится у тебя хорошо!..
А потом произошло чудо. Ощущение чуда усилива­лось тем, что я так и не узнала, кто, когда, как вытащил меня и каким путем очутились мы вместе с майором — тяжело раненные, но живые — в одном самолете.


Проходят, меняются перед глазами картины воспо­минаний, а рядом, не мешая им, медленно, вязко, тягуче движутся мысли. Сколько времени прошло с того, пер­вого для меня дня боев? Кажется, целая вечность. Лишь нам пятерым, сидящим сейчас здесь, на краю кювета близ подмосковной станции, выпало горькое счастье пережить множество тех, кто был рядом. Множество — сколько это? Тысячи? Десятки, сотни тысяч?
Число погибших кажется непостижимым — за ним стоят, всплывают в сознании лица, фигуры, глаза, улыб­ки тех, кого я перевязывала, тех, кто погиб на моих гла­зах, умер на моих руках. Тех, кого я знала. А скольких не знала... Случалось, тебя прикрывали собою и умирали ВМЕСТО ТЕБЯ твои товарищи, друзья, с которыми все­ми человеческими чувствами изведана каждая минута боя, каждая атака. А случалось — совсем еще незнако­мые бойцы, только накануне пришедшие с пополнением.


Тесная зависимость жизни одного от жизней других, обнаженное, ставшее будничным величие духа скрепило однополчан самым великим — фронтовым родством. И по­тому наша войсковая часть — родная. И потому, не доле­чившись, удираем мы из госпиталей. И потому скрываем раны, которые можно терпеть, — лишь бы не отстать от товарищей, от однополчан!
Воспоминания идут в картинах и в мыслях, дразнят возможностью еще и еще раз воскресить образ майора. Мысли ветвятся, обрастают деталями, уходят в сторону, оттесняя главную мысль, и снова вливаются в нее — мысль о нашем Бате. «Нет, нет и нет!» — умоляю я соб­ственную память. Наверное, я говорю это вслух, потому что наш рыжий усатый старшина гладит мою голову и с грубоватой лаской требует:
— Ну-ну, успокойся. Не надо так. Нельзя так!
У старшины теплая рука. Ваня, Костя, Петя — здесь, рядом. Только они да я знаем теперь, как дрался наш полк в Севастополе... Нет, надо отвлечься!

Если уж вспо­минать, то лучше довоенное.
Но то, что было до войны, кажется почти нереальным, и пласт воспоминаний, связанных с довоенной жизнью, прикрыт так плотно и так надежно, что мысль о довоен­ном времени ускользает, даже не зацепив сознания.
Пытаюсь представить Батю с погонами полковника на плечах, но такой он кажется мне чужим. В сталинградских боях я редко видела его. Он был заместителем ко­мандира дивизии, наш бывший командир полка. Отец, которого я придумала. А ты, самый родной человек, даже не видел его и не знаешь, что он всегда стоял рядом с тобой, что нас было трое: ты, я и он.


Где искать дивизию? Сколько продлятся поиски? Не будем ли мы выглядеть подлецами, которые рыскают в поисках родного полка, а на деле, может, просто не спешат попасть на передовую? И надо ли искать полк, в котором уже нет почти никого из тех, с кем сроднились мы в пекле боев? Война идет великая, и не все ли равно, в составе какой части бить врага? — Столько вопросов сра­зу поставил перед нами наш усатый мудрый старшина. Поставил и дал полминуты на размышление. Потом со вздо­хом оглядел нас, молчащих, и категорическим тоном за­круглил разговор: — Решено, идем в другую часть! Тут, на станции, стоят танкисты, у них, само собой, должны быть автоматчики. Какие они танкисты, ежели без авто­матчиков? Попросимся — возьмут. Не на блины, чай, на­вязываемся.


Он поднялся с земли, поднял каждого из нас за ло­коть и, не оглядываясь, пошел впереди — в штаб, в кото­ром они уже были, когда расспрашивали про нашу ди­визию.
Их — всех четверых — сразу определили в мотострел­ковый батальон, расположенный тут же, на станции. Но санинструктор у мотострелков был свой. Соседнему ба­тальону нужен санинструктор, да нет потребности в авто­матчиках.
— Предлагаю остаться машинисткой в штабе корпу­са. Уважение, почет. И от передовой далеко, — говорит старший лейтенант, ведающий кадрами. Смотрю на него с удивлением: неужели он это всерьез?
— Нет, только санинструктором. И на передовую, — в который раз повторяю. А ребята все просят его найти для меня «местечко» в мотострелковом, чтобы быть нам всем вместе.

— Мы же с лета сорок первого вместе воюем! — на­перебой объясняют они и напирают: — Одесса, Севасто­поль, Сталинград.
Даже обычно молчаливый Петро Сизов вопрошает:
— Можете понять, что это такое?
— После Севастополя нас всего шестеро осталось, — заглядывая своими хитроватыми зелеными глазами в ли­цо старшему лейтенанту, мягко, вкрадчиво рассказывает старшина Редькин. — А теперь, когда полковник, бывший наш комполка, погиб, пятеро... Эх, люби меня, Дуся... Неужели же не найдете такой возможности, товарищ старший лейтенант?
— Да кем же я ее направлю? Автоматчиком? — Стар­ший лейтенант — он в новехоньком, ладно сидящем об­мундировании, при новехоньких золотых погонах, так красиво искрящихся в свете мощной электрической лам­почки — с уважением, но как бы между прочим погля­дывает на наши потускневшие гвардейские значки, на медали с потрепанными, затертыми ленточками. — Рад, бы, да... — он разводит руками. — Не нужен санинструк­тор. Не нужен!
— Как это так не нужен? — восклицает кто-то за на­шими спинами. Мы дружно и ободренно оглядываемся. На пороге распахнутой настежь двери, отбросив рукой марлевую — от мух — занавеску, стоит коренастый, круг­лолицый и пухлогубый майор.
— Тебе, может, и не нужен, — говорит он, проходя в комнату и снимая фуражку, — а мне, начсанмеду! — во! — Майор проводит ребром ладони по шее. — Позарез. Я ж тебе толковал: Валя Ивлиева из хозяйства Завьялова ноги на марше растерла. А для санинструктора ноги — что для футболиста: первейшее дело. Вот пока вместо Вали — ее я в бригадный медсанвзвод приказал перевести. А там поглядим. Как, согласны? — Последние слова обращены ко мне, но я не успеваю ответить. Старшина Редькин делает шаг вперед.
— Только без Дуси, — шепчет ему Петляков.

Редькин незаметно бьет его пальцами по руке: отстань, мол! Вытянувшись в струнку и козырнув, выкладывает:
— Товарищ майор! У нас просьбочка настоятельная. Мы с сентября сорок первого, еще из-под Одессы, воюем. Все, значит, впятером. Классический случай. Исключи­тельно опытные и зрелые бойцы. И все здесь перед вами. И кроме того, мы вроде уж родня, столько всякого напережили. И нам очень сильно хочется сохранить наш маленький, спаянный огнем и кровью коллектив в таком же виде и здесь, во вверенной вам части! — Старшина явно подлизывался. Однако майор делает вид, будто не понимает этого.
— Так вы вместе и будете, — заверяет он. — Все в одной бригаде. Только она, — майор кивает на меня, — в танковом батальоне, а вы — десантниками на танках. Не ручаюсь, правда, что на танках именно этого батальо­на. Но что станете действовать вместе, это точно!
— Ну, если так... — старшина разводит руками.


Мне, потрясенной утратой Бати, смятой навалившей­ся усталостью, как-то безразлично: куда идти и одной или со всеми — лишь бы скорее определиться. Где-то под плотным слоем вялости и безразличия шевелится мысль о том, что надо бы все-таки вместе с ребятами и догово­риться об этом следует сейчас, потому что перерешать решенное всегда труднее. «Но ведь майор заверил», — устало думаю я.
— Тогда прошу в «газик». Я как раз еду в хозяйство Завьялова. — Майор вежливо указывает на дверь. «Госпо­ди, — думаю я, — еще тащиться куда-то. Уж согласить­ся бы машинисткой, что ли...»
Но это так, от усталости.


Прощаюсь с ребятами, сажусь на заднее сиденье ма­шины, думая лишь о покое и о том, чтобы остаться на­едине со своими мыслями. А майор, как нарочно, слово­охотлив необычайно. Он говорит без умолку, и не слу­шать его невозможно: слова восхищения, восторга, удив­ления, недоумения, как осы, впиваются в меня, не поз­воляя ни дремать, ни думать о своем. Всю дорогу майор рассказывает о капитане Завьялове, который, не долечив­шись, выписался из госпиталя, чтобы принять участие в формировании бригады, а после формирования стал ко­мандиром танкового батальона («А в батальон сам людей отбирал. Лучших! Орлов! Один к одному парни!»), по что повести батальон в бой капитану не доведется, по­тому как утром его пришлось оперировать («Удален желч­ный пузырь — не пузырь, а кисет с камнями!»). После этого майор вдруг признается, что речь вовсе не о капи­тане Завьялове («Если говорить по совести — с него хватит: на фронте с рассвета двадцать второго июня, трижды тяжело ранен, контужен, вся грудь в орденах, а в сорок первом да сорок втором награды не так-то легко было заслужить!»), а о каком-то подполковнике, которого («Нате вам, пожалуйста!») прислали па место Завьялова из штаба соединения. Слово «подполковник» майор про­износит небрежно, с иронией. Объясняет:
— Штатная должность комбата майор — подполков­ник. Но, право же, всем известно, что комбатов в звании выше капитана почти не бывает. И если прислали под­полковника, значит, он где-то не справился. Так? Конеч­но, так! Вот его и ахнули на понижепие. Но ведь ком­бат — фигура! Ему людей — целый батальон! — в бой во­дить! Неопытность, неумение комбата могут обернуться лишними — и значительными! — потерями. А главное... знаете, что главное? — спрашивает он, обернувшись ко мне, и я, конечно же, должна спросить в ответ: «Что?»
— А то, — продолжает майор, — что мы уже зампостроя поздравили. Понимаете: по-здра-ви-ли с вступле­нием в должность! Вот что главное! Каково ему теперь? Комкор и тот чертыхнулся. Прямо при этом самом под­полковнике!


В батальон мы прибыли поздно ночью. Майор вызвал в штаб фельдшера.
— Вот вам санинструктор. Гвардии старшина, опа­ленный героическими боями Одессы, Севастополя, Ста­линграда! Накормить! Устроить! Окружить заботой и вни­манием. Все честь по чести!
Меня опутывал, оплетал сон. Слова начсанмеда, раз­говор с каким-то офицером, ответ фельдшера, чьи-то ша­ги — все отодвинулось, приглушилось. Я едва разлепила веки, чтобы сказать майору спасибо.
— А я пойду. К нему, — тронув меня за плечо, мно­гозначительным шепотом сообщил майор и подморгнул мне, как соучастнице. — Знакомиться. Выяснять, что он за человек, чем дышит и с чем его едят. — Он громко засмеялся и ушел.
Случайности, случайности... Они на каждом шагу, и какая-то из них вдруг круто меняет человеческую жизнь.


Молоденький фельдшер-лейтенант проводил меня в санчасть. Не умываясь, я стянула с себя сапоги, одежду, плюхнулась в постель и мгновенно уснула. Уснула, не по­дозревая, что в соседнем доме находишься ты. Горе ут­раты нашего Бати, горе, которое будто обескровило меня, и радость встречи с тобой оказались тесно соединенными. Встретила ли бы я тебя, если б не погиб наш севасто­польский командир полка? Вопрос этот долго пугал меня страшным предположением: нет, не встретила бы. По­тому что, если полковник остался бы жив, я обязательно разыскала бы соединение, в котором был он. И значит, прошла бы мимо тебя...
Меня поразило несоответствие: тонкая гибкая фигура и седые виски. Но я тут же забывала об этом до следую­щей минуты, когда в поле моего зрения где-нибудь на дороге у домов или у танков, на опушке, близкого леса вновь появлялась тонкая фигура молодого офицера с гу­сто посеребренными висками.
— Кто это? — спросила я у фельдшера.
— Новый комбат.
— Ах, это тот самый, подполковник?
— Да, — кивнул он. — Орденом  Красного Знамени награжден. — Лейтенант произнес это с уважением и симпатией.
Другие тоже искали в новом командире нечто такое, что должно было поставить его, если он подполковник, выше капитана Завьялова или хотя бы вровень с ним. Пока их уважение вызывали твоя седина и боевой, не очень часто встречающийся орден.  — Остальное узнаем в бою, — сказал фельдшер.

 

<<<

>>>