С ТОБОЙ

 

Часть третья


Я не могу вспомнить самого первого мгновения нашей встречи. Помню только, как мы стояли уже, крепко обнявшись, и ты на виду у всего ба­тальона держал в ладонях и целовал мое мокрое от радостных слез лицо. И, словно предвидя все дальнейшее, кто-то весело, чуть озорно, однако с явной симпатией к тебе выкрикнул: — Хлопцы, комбат жинку нашел! Наверное, наша любовь видна была всем.
Как назвать тебя? По имени? Неловко, кругом танки­сты. «Товарищ подполковник»? Тем более, будто мы чу­жие.
Наверное, ты понял мое состояние, потому что обнял меня за плечи и увлек подальше от посторонних глаз. В переулке, с обеих сторон затененном раскидистыми яблонями, ветки которых перекидывались через деревян­ную ограду садов, мы сели на скамейку и, глядя друг на друга, долго и радостно удивлялись:
— Это же просто чудо! Ты — мой комбат!
— А ты — мой старшина! Слышишь, как звучит? «Мой старшина»! Пожалуй, солиднее, чем комбат, а? Ме­даль «За отвагу»? Ого! Ну, рассказывай. И — все по по­рядку!
А я все ужасалась:
— Подумай только: ведь это случайно. Я могла — понимаешь, могла! — не встретить тебя! Мы искали свой полк. Но оказалось, что наш сталинградский полк снова возвратили в распоряжение прежней армии. Ну мы, есте­ственно, тоже хотели возвратиться. Но вдруг узнаем: погиб полковник, заместитель комдива, бывший наш командир полка. Батя. Понимаешь? Мне он действительно как отец. И ребятам тоже. Ведь сколько воевали вместе! Один Севастополь чего стоит! Ну вот... узнали мы это, расстроились. И опять куда-то ехать, искать. Война идет, бои идут, а мы, получается, вроде бы увиливаем от боев. Вот и решили: давайте попросимся к танкистам. А получилось — к тебе!

Жизнь без тебя, даже на войне, была ожиданием на­шей встречи. Но только сейчас понимаю я, каким было мое ожидание, как тосковала я и как счастлива теперь, когда ты рядом.
Я смотрю и смотрю на тебя, а желание видеть твое лицо, глаза, руки, слышать твой голос все разрастается, и я уже боюсь, что тебя вдруг позовут или ты сам ска­жешь, что тебе надо куда-то идти. А я еще не нагляде­лась на тебя, еще до конца не поверила, что передо мной действительно ты. Это же чудо, чудо!
— Если бы не погиб наш Батя...
— Нет худа без добра, — спокойно произносишь ты, и улыбаешься, и целуешь мои руки.
— Да, —- вздохнув, соглашаюсь я. — Для тебя наш Батя — просто командир, к тому же незнакомый. А для меня...
Я смотрю на твое лицо, на твои волосы, вглядываюсь в твои глаза, трогаю рукой твои ресницы, лоб, губы. Ты ли это? Седая голова. Складки у рта. Две глубокие склад­ки прорезают лоб. И глаза вроде бы синее, чем прежде. В них исчез веселый, юношеский блеск, появилось что-то спокойное, ровное, уверенное. Ты кажешься мне многоопытным, мудрым. Подумать только: подполковник...

Я тормошу тебя, говорю, смеюсь. Но радость моя — как нераскрывшийся цветок. Она омрачена потерей наше­го севастопольского командира полка. И все равно я сча­стлива: ты — рядом! Ты целуешь мои руки! И ты тоже счастлив, я вижу это!
 — Люба, Любонька?! А помнишь, как ты приучала меня к стихам Маяковского? «Я волком бы выгрыз бюро­кратизм...» — басом начинаешь ты. 
Я помню. Я помню все с самого-самого начала. С лета тридцать седьмого года. Помню: море, скала, и ты на ней. Это было в самый первый раз. Неужели только тогда я увидела тебя впервые? А кажется, что знала всю жизнь...

Спрашиваю тебя об отце, об Алешке, который ушел на фронт днем раньше меня.
 — Любонька, старшина мой, - жалобно прерываешь ты меня, взглянув на часы. — Через три минуты занятия с командирами рот и взводов. Ты в санчасти? Вечером, как только освобожусь, найду тебя, и мы вспомним наш с тобой Крым. Хорошо?
— Хорошо. Только прежде ты расскажешь мне про два своих минувших военных года. Все-все! И еще... — я задержала тебя, смущенно спросила: — Что это ты, под­полковник — и комбат? Даже майор — редкое звание для комбата...
— Разве в этом дело, Любонька? Бить надо врага — вот что сейчас главное! — Ты чмокнул меня в щеку и ушел торопливым и легким пружинистым шагом.
"Я верю и не верю: надо же — случайно встретились на войне! Впрочем, только случай, наверное, и способен свести двоих, потерявших друг друга, на такой великой войне, какой была война Отечественная.

Ты рядом! И вечером мы будем вспоминать наш с тобой Крым. И я расскажу тебе, как держались мы под Одессой, как насмерть стояли в Севастополе, как били фашистов на земле Сталинграда. Но прежде всего, конеч­но, будешь рассказывать ты! Где был, как воевал. Я хо­чу, я должна знать про тебя все!
...Мне и сейчас кажется странным, что, вспоминая твои рассказы, я зримо, словно неотступно следовала за тобой, представляю каждый день, каждый час и даже минуту того твоего времени, когда   мы были порознь.
И вместе с тем забылось многое из того, что пережито и перечувствовано самой...
Наверное, это моя любовь заставила память переве­сти на язык картин и надежно сохранить все, имеющее хоть какое-то отношение к тебе.
По севастопольским боям я знаю, как нечеловечески больно и до ярости обидно собственное бессилие перед врагом, перед той жестокой несправедливостью, с кото­рой фашисты напали на нас и движутся, движутся, уби­вая, уничтожая, грабя.

Ты рассказываешь, и я вижу поле предстоящего боя и бойцов, которые роют ячейки, траншеи, окопы, валят в ближнем лесу деревья, рубят ветки и снимают с земли дерн — для маскировки. И связистов, которые с катушка­ми тянут линию на КП и к артиллеристам, а те копают орудийные ровики и щели, устанавливают пушки, подтаскивают и рассредоточивают в окопах боезапас, а рядом с собой укладывают снаряды для боя.
После боев на границе ваша дивизия только назы­вается танковой. Вы воюете как стрелки, и лишь для это­го — последнего — боя твоему полку выделили пять лег­ких танков Т-70. Танкисты установили машины на главных, решающих участках и теперь вкапывают их в землю.
Дорога идет на Москву. Твой полк должен задержать вражеские войска, пока части армии, истерзанные в тя­желых неравных боях, успевают отойти и хоть как-то за­крепиться на новых рубежах. Главное — продержаться! Командующий армией, который несколько дней назад вру­чал тебе орден Красного Знамени, так и сказал, отдавая сегодня этот приказ: «Задержать немцев любой ценой!»

Прежде чем уйти с твоего КП, комдив полковник Северинов молча обнимает и трижды целует тебя. С тобой прощаются командиры соседних полков. Последним под­ходит майор Сергей Молодцов. Большой, уже немного грузный, с гривой каштановых вьющихся волос, он своей непосредственностью, непринужденностью, простотой, своим открытым сердцем и веселым, общительным нра­вом походил на ребенка, счастливого, беспечного. Даже кровопролитные бои, тяжелые потери и отступления; поч­ти до неузнаваемости изменившие характер и внешний облик всех — и бойцов, и командиров, — словно бы не коснулись его. Он мрачнел, задумывался, негодовал, но тоже по-детски: проходила минута-другая — и майор опять смеялся, шутил, говорил весело, громко и так же весело, быстро двигался.

Вы подружились еще в училище. У курсантов не так уж много свободного времени, и, когда оно выпадало, ты любил читать, уединившись, решать шахматные задачи, а более всего — бродить по городу. В минуты нетороп­ливой, вроде бы бесцельной ходьбы хорошо думается. Но Серега Молодцов, которого одиночество томило, всегда в таких случаях оказывался рядом.
— Читай вслух, а? — просил он. Требовал: — Научи-ка меня играть в щахматы! — Удивлялся: — Чего ж ты один пошел? Я же всегда готов с тобой...
Стоило тебе исчезнуть на минуту, как Серега начинал поиски, а найдя тебя, попрекал:
— Тоже мне — друг! Я тут хожу, неприкаянный. Жду, ищу, у всех спрашиваю...
Однажды, рассердившись, ты сказал, что так раство­рять себя в дружбе немыслимо, недопустимо. Наговорив ему много горьких слов, ты испугался, что Серега оби­дится, уйдет.
Он не обиделся и не ушел. Он удивился. И, удивлен­ный, спокойно, серьезно, словно объясняя что-то само со­бой разумеющееся, что и объяснять-то неловко, ответил:
— Друга я себе ищу. Выбираю. Однажды и, может быть, на всю жизнь. По крайней мере хочу, чтоб на всю жизнь. И если уж выбрал, то не стесняюсь слить — не растворить, а слить, — подчеркнул он, — свою волю, свои желания с волей и желаниями своего единственного дру­га. Вот так, мой милый...

После этого Серега стал сдержаннее. Он уже не выго­варивал тебе за разные короткие отлучки, хотя видно было, что это дается ему нелегко. Но именно после этого разговора ты оценил Сергея Молодцова и скоро привя­зался к нему настолько, что сам испытывал необходи­мость всегда быть с ним. И потом, после училища, где бы ты ни служил, никто никогда не мог заменить тебе Серегу. Будучи уже командиром роты и находясь в пят­надцати минутах езды от столицы, ты подал рапорт с просьбой перевести тебя в Забайкалье, в полк, в кото­ром — тоже ротным — служил твой верный и преданный ДРУГ.
И вот сейчас вам предстоит расстаться. Оба военные, оба командиры полков, вы понимаете: вероятно, навсегда.
— Просил, чтобы оставили мой полк, но... командо­вание решило иначе. «Он лучше сумеет распорядиться своей жизнью и жизнями бойцов», — сказал про тебя комдив. Прости! — Молодцов обнимает тебя и тут же убегает. Ты глядишь ему вслед и с удивлением отмечаешь, что Серега-то, оказывается, сентиментален...

Над дорогой висят длинные пыльные шлейфы. Иногда из них выныривают машины, повозки, неровный строй усталых пехотинцев. Войска отступают.
Ты мысленно подсчитываешь, сколько часов сможешь продержаться. Главное — продержаться!
А сил так мало. «Задержать, задержать немцев любой ценой!» — все повторяешь ты слова приказа командую­щего армией.
По данным разведки, число солдат противника в де­вять раз превышает число твоих бойцов. Кроме того, у немцев много орудий и танков. И авиация, чего совсем нет у тебя.
Твоя артиллерия — четыре пушки: две семидесятишестимиллиметровые и две сороканятки. Расчеты сорокапяток должны бить по вражеским танкам прямой на­водкой, иначе не возьмешь. Бойцы понимают серьез­ность положения и рассуждают спокойно и просто:
— Здесь задержим фрица   мы.   Дальше — другие, третьи. А заводы в тылу тем временем наработают всего, что требуется для хороших контрударов. Вот тогда и за­катим мы фашисту бой! Вот тогда и попрем его с зем­лицы нашей!

«Мы» — звучит в их устах как армия, народ, страна.
Грохот вражеского наступления приближается. Все явственнее орудийные раскаты, все сильнее сотрясают землю взрывы бомб.
Вот появились и танки. Они идут на больших скоро­стях. В люках торжественно, как на параде, стоят офи­церы. И в этом, как и в быстром движении машин, есть что-то оскорбительное, будто гитлеровцы уверены, что наши войска не смогут оказать им сопротивления.
— Скоро идут, язви их в душу, — ругается один из бойцов.
— Сознают свою силу, — говорит другой. — Вишь, сколько их...
— Ну, мы заставим фрица попотеть!
Старший лейтенант, командир батареи - он находит­ся на твоем командном пункте, — наблюдает за танками простым глазом. Медлит. А танки уже совсем близко.
— Батарея, к бою! — наконец подает он команду.
— Батарея, к бою! — кричит в трубку его телефо­нист, который сидит над аппаратом в углу окопа. И дру­гой телефонист — уже на батарее, — высунувшись из своего укрытия, молниеносно повторяет донесенное до не­го проводом.
— Батарея, к бою! — тут же яростно выдыхает лей­тенант, командир взвода, старший на батарее. — Бронебойным!.. Огонь!
Грохот сотрясает землю.

Наводчики, глаза которых словно припаяны к ору­дийным панорамам, торопливо крутят подъемные меха­низмы, стараясь поймать цель так, чтобы посланный в нее снаряд угодил в пушку, пулемет, в смотровую щель или хотя бы разбил гусеницу.
— Огонь!.. Огонь!.. Огонь!
От выстрелов откатываются и снова встают на место орудия.
Вот на поле боя, охваченном всплесками частых взры­вов, замерла одна броневая машина... остановилась, утк­нувшись пушкой в землю, другая... Третья застыла, оку­танная крутым черным облаком дыма — облако это набу­хает, разрастается и вдруг лопается, выстрелив языками бешеного черно-рыжего пламени.
— Огонь!.. Огонь!.. Огонь!
Сколько минут или часов длится эта артиллерийская дуэль?
Нет ни времени, ни пространства. Глаза следят за черными стальными громадинами. Мысли — только о них, идущих на тебя: надо успеть опередить!..

Расстояние между жизнью и смертью измеряется се­кундами.
Три-четыре секунды — наводчику: поймать цель и, раз она движется, упредить ее на половину ее же вели­чины.
Эти же три-четыре секунды — подносчикам: одно­му — чтобы подать, а другому — взять у него и вложить снаряд в руки заряжающего.
Секунды — заряжающему, чтобы послать снаряд в ствол и закрыть замок.
— Огонь!.. Огонь!.. Огонь!
Часть танков все-таки прорывается сквозь огневую за­весу.
— Танки пропустить! Пехоту отрезать! — властно, сильно, внешне спокойно произносит старший лейтенант. Его команду тут же, молниеносно повторяют телефони­сты.
И лейтенант на батарее уже охрипшим голосом кри­чит:
— Танки пропустить! Пехоту отрезать. Батарея... 
Подносчики уже подали осколочные снаряды. 
Заряжающие стягивают с себя гимнастерки: жарко... 
А разрывы вражеских снарядов   все ближе, ближе.

Подымаясь из щелей укрытия, подносчики сплевывают землю, ворчат:
— Нащупали, гады.
— Батарея!.. — кричит лейтенант. Его голос перекры­вает вой снаряда — взрыв накрывает огневую позицию. Взводный падает. Падает кто-то из расчетов. Но коман­дир первого орудия тут же, как только гаснет взрыв, под­хватывает слова недосказанной команды:
— ...беглый... Огонь!.. Огонь!.. Огонь!
Вражеская пехота залегла. А прорвавшиеся танки уже утюжат ваши окопы. Рев моторов покрывает все звуки, и кажется, что это конец... Но вдруг в нескольких ме­стах возникают взрывы гранат. Летят в танки, бьются о броню бутылки с горючей смесью. Слева бьют по тан­кам пэтээровцы. Прямой наводкой ведет огонь выведен­ная на открытую позицию сорокапятка. Бой! Бой про­должается...
Еще несколько танков подбиты, горят. Один, с рас­пластанной на земле гусеницей, беспомощно вертится на месте. Остальные не выдерживают, откатываются.
— Что, споткнулись? — кричат бойцы вслед им, буд­то в танках могут услышать. — То-то!
Кому-то из пэтээровцев показалось или он видел это на самом деле, что в люке одной из машин стоял офицер в перчатках.
— Ишь, в кожаных перчаточках воевать удумали? — негодует он. — Чтоб рук не пачкать? Ну, мы вам...

Четыре раза атаковали твой полк гитлеровские танки. Отбивать пятую атаку было нечем. Плотный орудийный огонь и последовавшая за этим бомбежка обескровили вас и вывели из строя последнюю пушку. Вражеские танки прошли. Вы — несколько десятков человек, оказавшиеся у них в тылу, завязали бой с мотопехотой.
Это был тяжкий для вас, неравный и потому скорый для врага бой, после которого группа оставшихся в жи­вых бойцов во главе с тобой, их командиром, стала про­биваться к лесу. 
Надвигалась ночь. А в лесу можно было укрыться. И можно было обстреливать вражеские войска, которые все катили и катили по шоссе. Гитлеровцы поняли эту опасность и бросили на вас батальон автоматчиков...
Это даже нельзя назвать боем. У вас нет ни гранат, ни бутылок с горючей смесью — только винтовки да один-единственный автомат с диском. И еще ваша реши­мость не сдаваться.

...К лесу вы добрались втроем: ты, невысокий, креп­кий и кряжистый старшина-сверхсрочник — самый лучший в твоем полку ротный комсорг, и красноармеец-пу­леметчик, совсем еще мальчик, который даже здесь, в этой страшной своей безысходностью обстановке, оторопевал от близости к тебе, командиру полка.
Вы укрылись в глубокой старой яме, заросшей по краю бузиной.
А вокруг ходят по лесу гитлеровцы — разговаривают, пиликают па губных гармошках, завтракают, ужинают... От запахов дыма и пищи у вас сводит желудки. И ярость овладевает вами, когда немцы, присев, оправляются на краю оврага неподалеку.
— Эх, пулеметик бы, — то и дело шепчет красно­армеец.
— Кабы не бы... — вздыхает комсорг.
Ночами вы по очереди ползаете в разведку, изучаете расположение вражеских постов. Вы так много узнали о противнике, что ценность накопленных сведений стано­вится страданием: если бы передать все это нашим!

Сегодня решающая ночь. Задача — выбраться из лесу незаметно. Если это окажется невозможным, значит, бой. У вас два карабина и полтора десятка патронов. Два из них в обойме твоего пистолета...
Ты рассказываешь, и я вижу, вижу, как ползете вы по лесу мимо палаток, в которых спят фашисты, мимо мотоциклов, мимо походной кухни и складских машин с продуктами и обмундированием, как, наконец, выбирае­тесь на опушку леса. Самое страшное миновало!
Но именно здесь, на опушке леса, вы и натолкнулись на часового.
— Stehe, wer ist hier? (Стой! Кто здесь?) — встревожеяно окликает он. Из крытой машины выходит сонный солдат. Часовой
говорит ему что-то, и они долго вместе вслушиваются в ночь. Вы затаиваете дыхание. Минута, другая... Тишина. Где-то поблизости хлопает крыльями сонная птица.
Немцы успокаиваются. Солдат, вышедший из ма:пи­ны, даже смеется — пригрезилось, мол! — и идет досы­пать.
Вы ползете дальше. Под кем-то из вас хрустит ветка сухого валежника.
— Stehe, wer ist hier? — очень громко, тревожно окликает часовой и щелкает затвором автомата: — Ich hinaus, sonst schie^e ich! (Стой! Стрелять буду!)

Главное — не позволить, чтобы он поднял тревогу. Но как? Снять бесшумно — невозможно: часовой стоит на открытом пространстве и, пока до него добежишь, успеет дать очередь из автомата. Выстрелить? Но выстрел тоже разбудит немцев...
Надо идти на риск. Ты встаешь из-за кустов. Имити­руя сонного офицера, отвечаешь по-немецки.
Часовой требует пароль... Ты вынужден стрелять. Но уже поздно: тревога. Значит, бой...
У тебя прострелены грудь и ноги. Бойцы, простив­шись с тобой, пригнувшись, бесшумно уходят туда, где, перебегая от дерева к дереву, маячат черные фигуры гитлеровцев.
— Эй, фрицы, жми сюда! -— выкрикивает старшина. Ты понимаешь: ребята хотят отвлечь немцев от тебя.
Минута тишины, наступившей после слов старшины, кажется нескончаемо длинной. Потом подряд несколько щелчков, будто треснули под ногой ветки сухого валеж­ника. «Значит, немцы пошли на голос. Последние патро­ны старшина зря расходовать не станет...»

Приподнявшись на локтях, вглядываясь во тьму, ты наконец различаешь два человеческих силуэта, возник­ших меж деревьев, — большой и маленький. Это они, твои бойцы! «А может, почудилось?» — еще сомневаешь­ся ты. Но оттуда, прорезав тревожную зыбкую тишину, вдруг раздается знакомый, тонкий, острый, как спица, голос:

Средь нас был юный пу-ле-мет-чик, 
в а-та-ках он шел впе-ре-ди 
с ха-ро-шим другом пу-ле-ме-том, 
с о-гнем боль-ше-ви-и-цким в груди!

Любимая песня пулеметчика... Когда ему говорили, что песня эта про барабанщика, он горячился, спорил: с барабанами ходили в бой давно — сто, а может, двести лет назад. А эту песню, по всему видать, сочинили недав­но. Просто понравилась какому-нибудь барабанщику из оркестра, вот он и переиначил слово «пулеметчик» на «барабанщик».
Пулеметчик поет старательно. Он раскалывает слова на части, он торжественно чеканит слоги, и одинокое, вызывающе звонкое и страстное пение это обжигает душу. Ты с ужасом ждешь выстрелов, и все-таки треск сплетен­ных воедино автоматных очередей оглушает неожиданностью: будто плетью хлестнули по сердцу. Одновремен­но качнулись и рухнули темные силуэты, только боль­шой — медленнее. 

А ты пришит пулями к земле, и твоя ярость к врагам бессильна... И на тебя, обессиленного го­лодом, жаждой, потерей крови, сознанием того, что ты остался один в этом наводненном, обжитом врагами лесу, все наплывает и наплывает забытье. «Еще бы один пат­рон, — думаешь ты. Отвечаешь словами старшины: "— Кабы не бы..."
А забытье подступает все настойчивее. И вдруг мысль:
«Партбилет!..» Она, эта мысль, выносит тебя из наплы­вающего тумана. Задыхаясь от нехватка воздуха, возвра­щаясь из беспамятства, проваливаясь в него и снова воз­вращаясь, раздираешь ты траву под деревом и, ломая ногти, царапаешь, ковыряешь тугую, слежавшуюся зем­лю. Ямка, кажется, уже достаточна, но ты вдруг пони­маешь, что это бессмысленно: земля сырая.
Вконец ослабевший, торопясь — приближается рас­свет, — непослушными, будто одеревеневшими руками стягиваешь ты с себя гимнастерку, стаскиваешь промок­шую от крови нижнюю рубаху, заворачиваешь в нее про­битый пулей партбилет. Теперь надо углубить ямку... Нет, не получается. Что же дальше?.. Засыпать сверток землей, замаскировать травой, дерном, старыми ли­стьями?..
А дышать совсем нечем. Грудь ходит, как дырявые кузнечные мехи, в которых не задерживается воздух. «Надо!.. Надо!..» — твердишь ты, и рвешь траву, и сгре­баешь сухие листья. И как это немцы не слышат твоего свистящего дыхания, твоих шорохов? «Ах да, они, на­верное, решили, что нас было двое... нашли и успокои­лись... Ишь как галдят обрадованно... Сволочи...»

Потом ты долго и трудно, с перерывами на отдых, натягиваешь гимнастерку. А мысль об одном: «Закопал партбилет... Закопал... партбилет...» Есть в этом что-то страшное, стыдное, унизительное.
«Но ведь я... спрятал его... от врагов!» — убеждаешь ты себя. Однако от этого не становится легче. «Нет, нет... не закапывать... не прятать!..» Ты расшвыриваешь дерн, вытаскиваешь сверток, слабеющими руками долго ищешь в складках материи маленькую тоненькую книжицу. Вы­тащив, прижимаешь ее к ране на груди: окровавленным, они уже наверняка не смогут воспользоваться... Так... Теперь можно и расслабиться...
А забытье подступает все настойчивее, и уже нет сил противиться ему. Да и надо ли? Мысль о жизни кажется несбыточной, как чудо. Ты принимаешь смерть с легким сердцем. Она несет избавление от того страшного, что могло бы случиться с тобой, живым, но беспомощным, в этом занятом немцами лесу. Значит, чудо не свершится...

Ты пришел в себя. Удивился: «Жив!» Осмотревшись, понял, что тебя прячут. «Значит, свои...» Дальний глухой угол сарая — тот, в котором ты лежишь, забит сеном. Вокруг тебя сбились мальчишки. В отцовых треухах, в драных, не по росту огромных, измазученных телогрей­ках, в таких же больших, не по ноге сапогах. Самый старший, беловолосый, с розовым, сплошь усыпанным веснушками лицом, подносит к твоим губам жестяную кружку с кипятком. Он серьезен, сосредоточен, губы собраны в узелок — как у старушки.
Ты счастлив: «Жив!» Рядом на соломе лежат в ста­рой шапке большущая вареная свекла, две картофелины. В сторонке — горка свекольных и картофельных очист­ков, а в открытом спичечном коробке с добела исчиркан­ными боками — щепотка соли. И во.рту сладковатый вкус свеклы... Потом опять — волны, волны, солнечные блики на воде. Забытье...
Приходя в сознание, ты всегда видел мальчишек — одних и тех же, — их курносые веснушчатые носы, свер­кающие испуганным любопытством глаза.

— Чижики... — Ты улыбнулся, произнося это слово, и в ответ обрадованно зашелестел   мальчишечий шепот:
— Оклемался! Я говорил - оклемается! – Деда Матвея надо позвать.
– Ну да! Он коней да коров лечил...
— Что из того? Все одно лекарь. Понимает. 
– А как сказать ему?
— Надо пошевелить мозгами. — Это голос старше­го — беловолосого, с розовым, сплошь усыпанным тем­ными веснушками лицом.
Однажды, придя в себя, ты ощутил плотность повя­зок, обхвативших твою грудь, твои ноги. Увидел старика, обвислые, заросшие седой щетиной щеки, обвислые прокуренные усы, усталые, под лохматыми седыми бровями глаза, морщинистые коричневые руки.
— Дед Матвей? — спросил ты.
— Ну я, — удивленно отозвался дед. — Ай нашен­ский?
Ты не ответил, только положил ладонь на сухую, с толстыми выпуклыми ногтями руку старого ветеринара.

 

<<<

>>>