С ТОБОЙ
Часть третья
продолжение ч 3
И вдруг все началось сначала: налеты авиации, танковые атаки, натиск вражеской пехоты и штурмовых групп. День, ночь, день, ночь, еще день и еще ночь отбивались мы от непонятно откуда взявшихся свежих гитлеровских сил. И лишь после боя стало известно, что это пробивала себе дорогу, стараясь избежать «котла», группировка немецких войск под названием «Юг». Мы устояли!
Майская открытка от Сильвестра Проскурина: «Вы, конечно, помните, как буйно цвела сирень в мае 1944 года, когда мы были под Коломыей?» Слова Сильвестра и ветка цветущей сирени, изображенная на открытке, воскресили утонувший в кладовых памяти далекий май — единственный наш с тобою фронтовой май.
...Тридцатьчетверки вообще быстры, подвижны, маневренны. А теперь в батальоне новые машины, с более мощной, восьмидесятипятимиллиметровой пушкой. Опыт боев у ребят большой, и «тигры» уже боятся сближения с нашими танками. И вот на участке, где, поддерживая стрелковые части, вела бой рота старшего лейтенанта Жоры Прокопьева, наступило затишье: обе стороны перешли к обороне. А оттуда, где с двумя остальными ротами находишься ты, все еще доносятся тяжелое размеренное баханье орудий, земля гудит от взрывов и небо по ночам в неутихающем зареве пожаров.
Вслушиваясь в грохот боя в той стороне, гляжу на разноцветные трассы ракет, на черные взрывы, озаряемые огненными сполохами орудийных выстрелов. Как вы там? Все эти три недели я знаю о тебе и твоих орлах только то, что сообщаешь ты в коротких бодрых записках — их привозят нарочные и связные, которые доставляют тебе сведения о делах нашей роты. Я не могу поверить тону твоих записок — уж слишком они коротки. Наверное, у вас жарко. Да и грохот боя подтверждает это.
Как-то поздним вечером, когда я стояла на краю села, вглядываясь в ночь, подошел Жора Прокопьев. Постояв рядом, сказал, как бы раздумывая, что, наверное, следует послать к тебе мотоциклиста с внеочередным донесением. Боясь ошибиться, я ждала, когда ротный сам предложит мне ехать с мотоциклистом. И он произнес загодя решенное с таким торжествующе-веселым притворством, словно решение это осенило его лишь сию секунду.
— Командира роты автоматчиков ко мне, — приказал он, и я помчалась в село. Отыскав старшего лейтенанта, передала ему распоряжение Жоры, а сама побежала к танку, вкопанному в саду, чтобы переодеться в комбинезон.
И вот я сижу в коляске мотоцикла. Лента шоссе в призрачном лунном свете, и, наверное, иа-за этого все вокруг и сама поездка на свидание с тобой кажутся нереальным. Навстречу нам стремительно приближается огненно-алый горизонт. Громкое уханье орудий все сильнее сотрясает землю. Яркие огненные сполохи вырывают из тьмы стены и крыши домов, сараев, верхушки деревьев. Село лежит в неглубокой плоской ложбине, все охваченное пламенем. Четкие прямые огненно-белые линии горящих домов розовеют, темнеют, как остывающая спираль электроплитки, потом медленно рушатся в огонь, и тогда высокое пламя взвихривается в черное, смоляное небо. Оно тут же оседает, это племя, и вспыхивает все слабее, слабее, будто птица, взмахивающая перебитыми крыльями, а успокоившись, покорно-лениво долизывает головни рухнувших балок и перекрытий.
Тревожно. Жутко. Окраина пристреляна немцами: в зареве пожаров то в одном, то. в другом месте возникают фонтаны взрывов. Испуганно мычат, мечутся среди огня коровы.
Село кажется безлюдным. А где же ты? Где танки?
Впереди на дороге завал. Старшина останавливает мотоцикл: надо искать проезд. И вдруг рядом раздается громкий резкий окрик:
— Стой! Стрелять буду! — По обе стороны мотоцикла вырастают солдатские фигуры с наведенными на нас автоматами.
— Связной. К первому, — отвечает мотоциклист.
— Сержант, проводи! — приказывает тот же резкий голос.
— Есть, проводить, — с готовностью отвечает автоматчик.
— Гошка, чертяка, язви тебя в душу! — узнав его, добродушно ругается мотоциклист.
— Ванюха! Здорово были! — обрадованяо кричит автоматчик. — Кто это с тобой? — Посветив в мою сторону фонариком, вежливо наклоняет голову: — А, здрасьте.
— Ну, садись за мою спину, сержант Гоша, — приглашает мотоциклист.
— Тю, чудило! — смеется Гоша. — Куда же ты, старшина, покатишь тут на своем драндулетишке? На тот свет? Слезайте-ка, пешочком пошлепаем. А драндулетишко пусть в кювете поотдыхает.
— У вас тут жарко, видать? — осведомляется мотоциклист.
— Ничего, дюжим, — бросает вдогонку нам часовой и, скатившись с асфальта, исчезает в ночи.
Мы идем куда-то в обход, стороной — то ли высокими зарослями кустарника, то ли молодым леском. От зарева, оставшегося слева, темнота кажется еще более непроглядной. Хлещут по лицу ветки. А мы все идем, идем, и уже кажется, что деревня осталась далеко позади. Но сержант шагает быстро, уверенно, так, что мы едва поспеваем за ним по узкой, едва различимой в свете луны тропинке. Наконец лесок кончился, и перед глазами сразу выросли черные контуры строений. Гоша свернул налево, миновал четыре или пять домов. У ворот следующего, не останавливаясь, назвал кому-то невидимому пароль. Мы вошли во двор. В сквозном коридоре, надвое разделяющем двор, виден был силуэт часового.
—- Свои, — бросил сержант. Войдя в коридор, открыв невидимую дверь, предупредил: — Тихонечко. Ступеньки вниз идут.
Спускаемся в подвал. В углу слева на полу горит лампа из снарядной гильзы. Справа, прислоненные к стене, рядком стоят автоматы. А в глубине подвала на соломе вповалку спят солдаты — танкисты в танкошлемах и комбинезонах и автоматчики в шинелях. Комбинезоны танкистов одинаково измазучены, и, лишь увидев планшетку на длинном узком ремешке, переброшенном через плечо, догадываюсь, что офицер, лежащий на спине, — ты.
— К вам, товарищ подполковник, — негромко докладывает Гоша. Ты поднимаешь голову, недоверчиво встряхиваешь ею.
— Точно. Ну молодцы! Вот это обрадовали!
Пока ты читаешь донесение, бойцы просыпаются, здороваются — тоже удивленно и обрадованно. Интересуются:
— Ну как там у вас?
— Как в раю. Спим на кроватях, разувшись, — говорю я, — раздевшись. Едим четыре раза в день. Даже полдники есть.
— Немец, он пунктуальный. Бьет по квадратам, — обстоятельно, не спеша, рассказывает мотоциклист. — Мы уже наперед знаем, где и когда обстрел начнется. А нам что? Танки вкопаны. Днем хождение по селу запрещено. В общем-то получается, что напрасно он бьет. Жертв не имеем. Жалко только жителей: вернутся домой, а домов-то и нету. Беда...
Разговаривая, я не замечаю, как исчезает большая часть бойцов. Подымаются остальные, уходят под разными предлогами: кто вроде бы на пост, кто подышать, посмотреть, что там, на улице. Выходят докурить Гоша и Ваня-мотоциклист.
— Куда вы? Ночью, под обстрел... Верни их! — прошу я. Шепчу тебе: — Так нельзя. Это некрасиво, стыдно!
Мое лицо пылает. А ты только улыбаешься в ответ и берешь мои руки в свои.
В сумрачный предрассветный час ты провожаешь меня. Немцы начинают обстрел. Первый же снаряд разрывается в соседнем огороде. Ухватив меня за руки, ты перебегаешь на противоположную сторону улицы. И вовремя. Следующий взрыв поднимает в воздух ворота дома, у которого мы только что шли. С треском вылетают оконные рамы, звенят, падая, стекла.
— Перебежками вперед! Быстро, быстро! — весело командуешь ты, не отпуская моей руки. Мы бежим по улице, а за нами, словно пытаясь настичь нас, следуют взрывы.
— Сюда! — ты распахиваешь калитку во двор. Мотоциклист, пробежавший вперед, возвращается, влетает за нами.
— Ложись!
Мы растягиваемся на земле у ворот.
— Вот так-то на свидания к мужу ходить, — смеешься ты, подымаясь после взрыва. А я любуюсь: какой ты стройный, подтянутый, какая у тебя красивая и гордая посадка головы!
Совсем близко к дому подходит лесок, и ты ведешь нас этим леском, наверное, той же тропинкой, по которой ночью шли мы с сержантом Гошей. Вынырнув из леска, мы проходим несколько десятков метров по лугу и поднимаемся на шоссе в том самом месте, где в кювете лежит наш мотоцикл.
Светает. Каждый метр шоссе пристрелян немцами. Надо спешить. А я не могу сдвинуться с места: все кажется, будто вижу тебя в последний раз. Обхватив мои плечи, ты ведешь меня к мотоциклу, усаживаешь в коляску, до самого подбородка закрываешь кожаным фартуком. Шепчешь на ухо:
— Скоро будем вместе... А Жоре Прокофьеву спасибо передай. Я всегда считал его толковым ротным.
Молча смотрю на тебя полными слез глазами, молю: «Останься жив! Пожалуйста, останься жив!»
Мотоцикл мчится обратно, но ты еще долго виден мне стоящим посреди развороченной взрывами дороги...
Через день на занимаемый нами участок обороны пришла другая часть. Все три роты батальона соединились, и мы отошли под Коломыю. Вот тогда-то и цвела буйно сирень, о которой написал в открытке Сильвестр Проскурин. Дальнейшее, коломыйское, помнится, как бело-розовая кипень садов, сияющие на солнце окна чистеньких веранд, голубое высокое небо, нежаркое ласковое солнце, гряды покатых зеленых гор.
— Вот мы и вместе. А ты боялась, — каждый день говоришь ты мне.
Действительно, и чего боялась? Теперь я думаю, что в то предрассветное утро меня кольнуло предчувствие трагедии, которая произошла спустя три месяца — в то же число, в августе.
Взрослеют, мужают дети. Подрастают внуки. Война внесла дисгармонию в этот извечный и бесконечный процесс обновления жизни. Израненные, исконтужеиные, предельно изношенные войной, раньше срока уходят из жизни ветераны. А в жизнь живых, как осенний ветер, внезапно распахивающий окна и наполняющий дом стужей, вихрем, хаосом, все чаще врывается слово «умер». Умер друг, родственник, знакомый. Человек, известный только по фамилии, по обличью.
Умер... Это всегда неожиданно. Даже на войне. Каждый солдат, конечно, сознавал, что может быть убит. Но живых неизменно потрясала гибель товарищей: какой-то час назад или того меньше они были рядом, жили, воевали, а теперь их нет. Не в силах постичь утрат, мы просто мирились с фактом: товарищ погиб.
Привыкают солдаты к боям, к фронтовому быту. И слово «погиб», так и не постигнутое разумом, лишь принятое как факт, стало за войну почти привычным. Но вот оказалось, что самые простые житейские вещи из той, уже полузабытой, довоенной жизни способны потрясать нас. Может быть, по-другому, но с такой же силой недоумения и непостижимости.
...Батальон на марше. Танки несутся на предельной скорости. Теплый июньский ветер забивает рот, и скорость ощущается как счастье. По обе стороны шоссе тянутся полосы ржаных полей, за ними — села, упрятанные в зелень садов. Цепляясь крайними, уже редкими хатами друг за друга, села переходят одно в другое. А на обочинах дороги стоят женщины с ведрами, корзинами, протягивают навстречу нам кружки, и в позах, лицах женщин, в их зовущих остановиться руках столько привычной безнадежности, что танкисты не выдерживают — батальон останавливается. Выныривают из люков водители, прыгают с брони башнеры, заряжающие, командиры машин. Кто-то, первым добежавший до женщин, сдвинул на затылок шлем, свистнул лихо, заорал во всю глотку:
— Братцы! Ягоды! Прода-ю-у-ут!
Мы давно уже отвыкли от денег. Они представляли ценность лишь для нашей солдатской памяти — такую же, как фотокарточки или письма из дома, связывавшие нас с мирной, гражданской жизнью, в которой были магазины, базары, леденцовые петушки на палочках, клюквенные и брусничный морсы.
— Деньги! У кого есть деньги?
Старшина Саня Крюков, твой водитель, подумав секунду, нерешительно расстегивает комбинезон, лезет в нагрудный карман гимнастерки, не торопясь достает красноармейскую книжку, бережно извлекает из нее трехрублевую бумажку. Стоит раздумывая. Решившись — эх, была не была! — поспешно шагает к ближней, сморщенной, как увядший гриб, старушке, хлопает трояком по ее ладони:
— Давай, бабка! Мне и моему боевому экипажу!
Те немногие, кто имеет рублевки, трояки, пятерки, достают их, протягивают жестом миллионеров: «На все!» И женщины, тоже счастливые, торопливо выдирают листки из потрепанных школьных учебников, неумело вертят кульки, жестяными кружками отмеривают, насыпают в них ягоды и подают торжественно, с поклоном. И купивший улыбается и кланяется в ответ. И все это волнующе-радостно и торжественно.
Среди лиц в шумной текучей толпе вижу твою легкую стремительную фигуру, твои выискивающие кого-то глаза. Увидев меня, ты кричишь откровенно-восторженно:
— Люба! Я купил тебе ягод!
Кажется, именно тогда впервые увидела я тебя не комбатом и вообще не военным, а просто мужем. Счастливая, одаривала я танкистов ягодами. А в сердце мое, как в копилку, легли первые приметы нашего будущего счастья.
Где, в каких краях это было? Кажется, в Подолии... Твой восторженный возглас живет во мне по сей день. Стоит лишь вспомнить его, как ощущение счастья, гордости и смущения вновь обдает меня, будто я опять стою перед товарищами, на глазах у которых приоткрылась завеса нашей любви.
Логика жизни — в чем она? Казалось бы, ощутив близость Победы, солдаты должны беречь себя, а они дерутся все яростнее, все нетерпеливее рвутся в бой с коротких передышек. Я же все чаще мечтаю о нашей с тобой послевоенной жизни. «Люба! Я купил тебе ягод!» — все звучит во мне.
О, скорее, скорее в бой!
Львов... Разве я знала, разве могла подумать, какое место займет в моей судьбе этот город?.. Бой, текучий, стремительный, идет на соседних улочках, а здесь довершают дело автоматчики: вылавливают вражеских фаустников, выкуривают из полуподвалов пулеметчиков, выбивают гитлеровских солдат из комнат, подъездов, с лестничных площадок, из дворовых переходов, глухих тупичков и закоулков.
В глазах раненых и настороженность, и надежда, и вера, и недоверие. Санинструктор перед ними как актер: надо скрыть тревогу, усталость, голод, желание спать. Надо быть веселым, шутить, комментировать бой, идущий на этой вот самой улице, комментировать спокойно, чтобы развеять излишние опасения, и с юмором, чтобы снять напряженность, ожидание беды.
Моя сумка совсем тощая. Чем делать перевязки? И мне надо догонять танки. А раненые беспомощны, точно дети. Как оставить их без присмотра, без ухода, без помощи? Спрашиваю себя: «А я со своим трофейным пистолетом уберегу их, что ли?..» Ворчу, злюсь на пехотинцев: «Где у них санитары и санинструкторы?..» А в то же время, что бы я делала, если бы не пехотинцы? У раненого танкиста все оружие — пистолет. Пехотинцы же всегда с автоматами. И если к тому же есть среди них раненные легко, могущие стрелять, я оставляю их и мчусь вслед за танками почти со спокойной душой. В первые минуты еще поднывает сердце: не прорвались бы туда немцы, не чесанул бы автоматной очередью в окна подвала какой-нибудь заблудший гитлеровец... Но тревога за тридцатьчетверки — где они? целы ли? не горит ли какая-то из них? не истекает ли кровью экипаж? — уже владеет мной, зовет, заставляет вслушиваться в рев моторов, в скрежет гусениц и вытесняет тревогу о раненых, оставленных на уже освобожденной улице.
Вот забилась, залязгала стальная цепь — так срывается с катков поврежденная гусеница. Значит, где-то рядом, наверное в переулке, танк. И может, твой... Пригнувшись, мчусь в переулок.
Машина стоит, развернутая поперек улицы. Экипаж цел! Строчит по окнам полуподвала радист-пулеметчик, бьет в конец переулка орудие. Двое танкистов вылезают из верхнего люка с кувалдой чинить гусеницу. А через дворы, по крышам, по тротуарам, вдоль стен домов, прямо по улице, падая и вставая, укрываясь и снова выныривая, стекаются к тридцатьчетверке автоматчики.
Я потеряла счет и дням и часам. Увидев меня, кто-нибудь из командиров машин выныривает, если позволяет обстановка, из верхнего люка, орет что-то. По улыбке, по жестам понимаю: все в порядке. Значит, звучит в наушниках шлемофонов твой голос!
Только теперь, когда город освобожден, сознаю, какими жестокими были бои. На улицах еще не убраны трупы. Повсюду оружие, каски, снарядные гильзы. Искореженное орудие. Мертвый танк. Пустые патроны, точно расплеванная шелуха от семечек... Мостовая, развороченная взрывами... Самоходка со скособоченной, уткнувшейся в землю пушкой — она похожа на хищную птицу, которой свернули шею...
Обтекая все это, бесконечной узкой лентой тянутся . пленные. Шаркают, цокают о камни подковы сапог. Лязгает, падая в кучу, оружие. Растут груды винтовок, автоматов, фаустпатронов. А из окон уже свисают флаги.
Танкисты, стрелки, минометчики, пэтээровцы сидят в тени — на камнях, на перевернутых стволах разбитых немецких пушек, на асфальте у стен домов. Заросшие щетиной лица. Красные от бессонных ночей глаза. Усталые голоса.
Я иду навстречу тебе, смотрю на тебя: Отмечаю, что ты тоже зарос, под глазами разлилась желтизна. Но в самих глазах и на лице все та же — твоя! — улыбка.
Не сговариваясь, мы сворачиваем под арку. Я приникаю к твоей груди и чувствую, как уходят из меня страхи и опасения.
— Ах, старшина, старшина, опять боялась?
— Конечно! Целую вечность не виделись!
В нагрудном кармане твоей гимнастерки лежит моя фотокарточка. Улыбаясь, ты касаешься кармана рукой, как ребенку говоришь мне:
— Мы же всегда вместе.
— Да, — усмехаюсь я, — в одном батальоне.
— Нет, я не об этом. Твоя карточка — при мне! А моей у тебя нет. Отсюда и страхи. А я вот сейчас возьму и ликвидирую эту несправедливость.
Ты достаешь из кармана свою карточку — крымскую, довоенную. Все тем же шутливым тоном объясняешь:
— Полез в чемодан за портянками и там, на самом дне, обнаружил. Оказалось, кстати. Вот подарю ее тебе и тоже всегда буду с тобой. И ты перестанешь бояться...
Ты все шутишь и все улыбаешься. Но мне не до шуток.
— Не надо! — почти кричу я. Перед отправкой на фронт я тайком унесла эту карточку из вашего семейного альбома и всегда хранила ее в нагрудном кармане. А когда мы встретились, из какого-то суеверного чувства — карточки любимых хранят при себе лишь в разлуке! — спрятала ее на дно чемодана в нашей крытой машине.
— Не надо, не надо, — твержу я.
— Старшина-а! Солдат Севастополя, Сталинграда, — с шутливой укоризной тянешь ты. Достав из планшетки остро отточенный химический карандаш, осторожно, чтобы не запачкать губ, слюнявишь его и пишешь на обороте: «Любонька, дорогая, помни: он тебя любит!» Затем расстегиваешь пуговицы моего комбинезона, кладешь карточку в карман моей гимнастерки и, оглянувшись по сторонам, чмокаешь меня в щеку.
Город освобожден, и меня тревожат обычные санинструкторские заботы. Главное, найти — где, в каких домах оставляла я раненых. Вынести из подвалов, собрать в одно место и, пока подойдет медсанвзвод, накормить, устроить.
— Бери мой танк, — говоришь ты. — Кстати, экипаж поможет тебе. А я тем временем поищу среди трофеев подходящую для этого машину. На машине удобнее.
Мне нужны бинты, пакеты, салфетки, вата, иод. Рядом ацтека, но она частная. Владелец просит расписку.
— Поговори с ним, — прошу я. Идем.
Аптекарь суетится, кланяется и говорит, говорит без умолку. О, ему нужна только бумага о том, что он помог Красной Армии. Пусть без печати. Есть звание, фамилия, имя, отчество человека, давшего бумагу, — этого достаточно. Паненка {это я) не уразумела: не нужно платить, не нужно возвращать взятое. Пан счастлив, что может оказать пользу доблестным освободителям! И так далее, и тому подобное. И не понять, искренне все это или нет.
Однако мне не до эмоций. С сумкой, набитой так, что мы с паном, пока ты писал расписку, едва-едва затянули на ней ремешок на последнее отверстие, сижу я на крышке открытого переднего люка. Танк лавирует между воронками, машинами, орудиями. Скрежещут под гусеницами камни мостовой. Когда надо остановиться, я делаю водителю знак рукой. И так — почти весь день.
Город, даже израненный, со следами тяжелых боев, с мусором и хаосом войны на улицах и площадях, красив необычайно. Хорошо бы побыть здесь хоть немного! Но на следующее утро бригада получает приказ преследовать отступающих гитлеровцев.
Теплая влажная ночь. Наша танковая рота уходит в тыл врага, и ты беспокоишься:
— А может, послать санитара из другой роты?
— Комбат...
— Очень уж непохож этот прорыв на прежние, — оправдываешься ты. — В тылах у немцев две эсэсовские дивизии на отдыхе.
Мне хочется посмотреть в твои глаза, запомнить выражение твоего лица, движение твоих губ, но я боюсь, что наше короткое расставание превратится в прощание. Трогаю ладонью нагрудный карман, в котором лежит карточка, положенная тобой.
— Вместе идем! — говорю я, стараясь придать словам шутливый тон. Ты сжимаешь мои пальцы и молча уходишь в голову колонны. В твоей легкой, пружинистой походке есть что-то тревожное. — Комбат! — тихонечко окликаю я, желая, чтобы ты вернулся и ушел по-другому: сказал что-нибудь или засмеялся бы. Ты не вернулся. Наверное, не расслышал.
...Город погружен в ночь. Лишь в щели между створками закрытых ставен падают желтые полоски света. Ни смеха, ни говора, ни музыки с танцевальных площадок, ни дыхания моря — словно оно застыло. Тревожно. Жутко. И родную улицу не узнать. Мы идем по ней, заснеженной («Откуда в Крыму столько снега?» — недоумеваю я), мимо моего и твоего домов. Хочется вбежать на веранду, постучать в дверь нашей комнатушки, удивить своим мимолетным появлением тетушку, сказать, как это здорово, что она жива и мне будет куда вернуться с войны. А потом на секундочку заскочить к вам, обнять дядю Корнея и Стеианиду Максимовну. Но — нельзя! Мы идем и идем за санями. В холодном свете луны искрится снег, которым до самых ставен засыпаны дома. Скрип санных полозьев больно режет уши: услышат! Из-за туч выплывает огромная луна, и страх сжимает сердце: увидят! Если услышат или увидят — конец. Город занят врагами... И вдруг я понимаю, что дома пусты: ни к одному из них не ведет тропка. Только узкие полоски мертвенно-желтого света пробиваются сквозь ставни. Скорее, скорее уйти.отсюда!
Оглядываюсь на наш с тобой двор, но вижу только снег — холодный, искрящийся, призрачно-голубой. И тебя уже нет. Ты исчез. Где ты? Кажется, я не выдержу, закричу...
...Просыпаюсь с тяжелой головой, с громко бьющимся сердцем. Подо мной остывшая броня тридцатьчетверки старшего лейтенанта Семена Кузнецова.
Ночь прохладная. Зябко. Телогрейка, которой мепя кто-то накрыл, лежит в ногах. Я достаю ее, надеваю. Этот нелепый сон — он почему-то тревожит. Но теперь я знаю: тревожно оттого, что мы еще за передовой. В тылу. У НИХ.
— Почему стоим, а, ребята?
— Ждем разведчиков, — отвечает кто-то. И добавляет: — И сигнала наших...
Представляю, как вы встретите нас: шутливые похлопывания по плечам, шутливо-снисходительная похвала. «Орелики!» — изречет свое любимое ротный Жора Прокопьев. «Орлы!» — поправишь ты его. Замполит, конечно, устроит митинг. А мы, разумеется, задерем носы: в час нашего возвращения вы будете для нас тыловиками. Мы совершили трехсуточный рейд в тыл врага, отлично выполнили задание, а сверх него по пути разгромили штаб пехотного немецкого полка. И все — без потерь. Даже без тяжелораненых, так что все эти трое суток я была безработной по своей санинструкторской части и выполняла обязанности разведчицы и связной.
Вернулись трое посланных вперед танкистов, доложили:
— Все в порядке.
Наступило заранее установленное время перехода через линию фронта, И хотя вашей сигнальной ракеты нет, мы выпускаем две свои зеленые и на огромной скорости несемся из узкой горловины прорыва на свою передовую. Небо на горизонте светлеет. Но в лесу, по которому долго мчатся танки, еще темно. Выскочив из леса на поляну, мы сразу попадаем в раннее теплое утро. Пахнет сырой взбуруненной землей, корнями вывороченных трав. Дымится легким туманом заболоченная луговина. Справа и слева бьют орудия — на флангах идет бой.
А мы уже дома, мы подходим к знакомой по очертаниям роще. Встречайте нас! Мы расскажем вам, как, наводя панику неожиданностью удара, три дня и три ночи носились по вражеским тылам. Встречай своего старшину, комбат!
Но нас не встречают. И танков на месте нет. Становится ясно, что бой, раскаты которого уже оглушают нас, ведете вы, две роты. Впрочем, какие там роты — всего пять танков...
Потом мы узнаем: чувствуя, что наши стремительно наступающие на флангах части готовы с часу на час сомкнуться впереди, гитлеровцы стали поспешно отступать, стараясь избежать окружения. Надо было заслонить им пути отхода. И вы заслонили.
Яростно, с ходу ринулась в бой наша полная — десять машин - рота. Навстречу нам, пригнувшись, прихватив одной рукой другую — правую, колышущуюся в такт движениям, — бежит по полю танкист. Узнаю сержанта Юру Лаптева, башнера. На полном ходу спрыгиваю с кормы, падаю, подымаюсь.
Рука у Юры держится на клочке кожи. Ножом отсекаю ее, бережно кладу на траву.
— Жалко, — едва разжимая обескровленные губы и глядя туда, где грохочет бой, шепчет Юра. — Жалко, — повторяет он.
— Не надо так, Юра, — говорю я. Наложив жгут, бинтую культю. Расходую на нее почти все перевязочные пакеты.
А танки уже далеко. И кто я теперь, без бинтов и пакетов?
— Жалко, – снова повторяет Юра, оглядываясь на поле боя.
— Иди в медсанвзвод, иди! — прошу я его.
— А? Да, да... А ребята... там...
— Иди, Юра!
Бегу вперед. Танки как-то неожиданно оказываются совсем близко, в низинке. Среди многих наших и вражеских машин ищу глазами твою тридцатьчетверку — я умею отличать ее от других. Но где она, где?
Увидев ее далеко справа, понимаю, что вы прорываетесь к орудию, которое прицельным огнем бьет но нашим тридцатьчетверкам.