С ТОБОЙ

 

 

Часть третья


продолжение ч.3


Громкие возбужденные голоса сплетались в один гудящий клубок. Ты вышел из машины, порывисто шагнул вперед:
— Кто дежурный? Что случилось? В ответ сразу несколько голосов:
— Салют!
— Салют в Москве, товарищ подполковник!
— Из ста двадцати орудий!
— И в нашу честь бабахнули!
Возбужденные, радостные голоса накрыла запоздалая команда дежурного:
—- Батальон, смирно! — И радостно-гордый рапорт: —-Товарищ подполковник! Устройство батальона на отдых закончено. Танки замаскированы. Люди определены. Про­исшествий нет. Получено сообщение, что в Москве дан салют из ста двадцати орудий двадцатью артиллерийски­ми залпами! В числе отличившихся названо наше соеди­нение!
— Вольно! — скомандовал ты. И к офицерам: — Ну-ну, расскажите-ка поподробнее!
Уже пережившие и потрясения минувших боев, и ра­дость большой победы в этой первой для бригады круп­ной операции, бойцы снова ликовали:
— Первый салют! И в нашу честь!
— Теперь пойдет!

Я тоже радовалась. Но все-таки ревниво отметила, что хорошая придумка — давать орудийные салюты в честь важных военных побед — явилась в чью-то ум­ную голову с запозданием: первый салют следовало, на­верное, дать войскам, разгромившим гитлеровцев под Сталинградом. Впрочем, бои на Курской дуге были логи­ческим завершением Сталинградской битвы: именно здесь, под Орлом и Курском, готовились немецкие войска взять реванш за Сталинград. Гитлер торжественно заявил, что это будет «последнее сражение за победу Германии», что «победа под Курском должна явиться факелом для всего мира». Что имел он в виду, произнося эти слова?
В который раз выхожу из землянки, определенной под санчасть, чтобы увидеть тебя: ведь мы не поговорили о салюте, не обменялись радостью. Ты вынырнул из тем­ноты неожиданно, оживленный, радостный.
— Теперь будем наступать. Только наступать! Зна­ешь, — сказал ты, уведя меня по тропинке в глубь ле­са, — я подготовил одно предложение. Примешь его? Я хотел бы отметить этот день нашим бракосочетанием, а?
— Да, но... — я умолкла, не зная, чем подтвердить свое неясное, неопределенное «но». Зина, Шурик, дядя Корней, Алешка, умирающая Степанида Максимовна — почему появилась тревога, когда вспомнились они? Раз­ве я виновата перед кем-нибудь из них? Зина? Но там все давно разрушено ею же самою. Твой отец? Он любит ме­ня. И мама твоя любила. Алешка? Да, вот еще Алешка. И Зина, конечно, тоже — у нее есть Шурик, твой сын... Наверное, поэтому вместе с радостью копошится в душе тревога и растерянность.

Ты заметил все — и мою застенчивую радость, и мгно­венно мелькнувшее замешательство. Обняв мои плечи, повел в свою комбатовскую землянку.
Четыре укрепленные досками ступеньки вниз. Невы­сокая — так, что тебе, идущему впереди, пришлось на­гнуться — дверь. На длинном дощатом столе с врытыми вокруг него скамьями коптилка из снарядных гильз. Ты зажег ее.
— Вот. Хозяйничай... А завтра будет свадьба. И гости будут. Согласна?
Смущенная, радостная, счастливая, я уткнулась ли­цом в твою грудь.
Стол заставлен бутылками с вином и водкой, завален банками консервов, буханками хлеба. Раскрываю консервы. Режу хлеб, раскладываю его на белых бумажных ли­стках. А в дверь уже стучат. Входят два твоих замести­теля; майор Попов — но политчасти, капитан Лиханов — по строевой.

Я стою по стойке смирно»:
— Здрасьте, товйрищ майор! Здрасьте, товарищ ка­питан!
Они смеются:
— Вольно, вольно! Мы же гости. А ты хозяйка... 
Снова стук:  повар приносит в ведре стаканы, вилки,
жестяные тарелки и мирки. Легонько отодвигает меня плечом:
— Вам сегодня работать не полагается!
Боже, уже весь батальон зцает...
А вот у землянки отчаянно сигналит мшпина.
— Узнаю трофейную комбриговскую, - смеется май­ор Попов, распахивая дверь. Вошли командир бригады — тучный, с. удивительно прямыми плечами полковник Аве­рин и начальник штаба бригады подполковник Кульбаков — высокий, худой и, как мне кажется, очень серьез­ный и строгий человек. Шофёр вносит две высокие квадратные консервные банки с американской колбасой, веще­вой мешок с яблоками. Комбриг критически оглядывает мою выцветшую гимнастерку, короткие, с широкими го­ленищами кирзовые сапоги. Кивнув на колбасу и на яб­локи, которые шофер высыпал на постель, говорит:
— Это не подарок. Подарок за мной.

Через несколько дней меня вызовут в штаб бригады. Я побегу, волнуясь: зачем это санинструктор батальона понадобился комбригу?
Полковник подаст мне новые хромовые сапожки:
— Вот мой тебе свадебный подарок!
А майор, начальник АХО бригады, развернет сшитый по моему росту синий, как у танкистов, комбинезон. Но это будет потом. А сейчас в землянку, с аккордеоном в ру­ках влетает стремительный, подвижный  Женя Соколов, старший лейтенант, начальник штаба батальона. Козырнув бригадному начальству, загадочно-весело говорит, об­ращаясь к тебе:
— Приедут, товарищ подполковник,  с минуты на ми­нуту!
Надев на плечи ремни аккордеона, улыбается:
— Всю жизнь буду хвастать: играл на свадьбе у ком­бата! — И заиграл. А мы стояли вокруг и пели — про лю­бимые города, из которых улетают в далекий край и ухо­дят в море, про синий платочек, про чубчик кучерявый, про Васю-Василька и про все эти дни, которые где-нибудь когда-нибудь мы будем вспоминать. Так оно и случилось. Всю последующую, уже послевоенную жизнь, где и когда ни зазвучали бы эти песни, они невольно возвращали мою память к этому счастливому дню...

За песнями мы не услышали шума подкатившей ма­шины, услышали только озорно и долго гудящий автомо­бильный сигнал.
— Они! Узнаю Серегу! — Ты бросился встречать при­ехавших, но те уже спускались по ступеням в землянку. Их было двое: невысокий, с густой сединой на висках генерал-лейтенант и уже знакомый мне по Подмосковью полковник Молодцов. По твоим рассказам я знала, что в сорок первом вы были в одной дивизии. Генерал Севе­ринов, тогда полковник, командовал ею, а твой друг по училищу Сергей Молодцов, майор, был, как и ты, коман­диром полка.
Меня всегда удивляла твоя способность одним-двумя штрихами подчеркивать самое характерное в человеке, в его облике. Когда после твоего ночного рассказа о боях сорок первого года на улице подмосковного дачного по­селка встретился мне «виллис», из которого стремительно вышел полковник с черными, не умещающимися под фу­ражкой кудрями, я сразу узнала: Молодцов! Твой друг Молодцов!

Теперь точно так же узнала я сибиряка Северинова и, когда, сняв фуражку и прищелкнув по старой кавале­рийской привычке каблуками, он густым, удивительно низким голосом назвал себя, не выдержала, засмеялась и призналась, что давно и очень хорошо знаю его.
— Откуда? — недоуменно пробасил генерал, погляды­вая то на меня, то на тебя. Догадавшись, укоризненно покачал головой: — Наговорил тут, поди-ко, про меня... семь верст до небес и все лесом... Тимоша-а! — громко по­звал он кого-то, подойдя к двери.
Вошел ординарец. Генерал взял у него один из двух свертков, развернул. Из бумаги скользнул, протянулся до пола отрез белого, в блестках шелка.
— Хорош! — улыбаясь, проговорил генерал. — При­едете в военторговскую мастерскую при штабе армии, там сошьют вам свадебное платье. Я распоряжусь!
— Ой что вы! На войне-то?
— А почему бы и нет? Память, однако, на всю жизнь... А это — жениху.
В другом свертке оказались белые замшевые сапоги. Все долго смеялись: где и когда носить их, такие?
— Вот это уж не моя забота, — басил Северинов. — Мое дело придумать свадебный подарок.

Полковник Молодцов тем временем принимал от орди­нарца бутылки вина, кульки с конфетами, с яблоками, стопки шоколадных плиток. Расставляя и раскладывая все это на столе, он разговаривал одновременно со всеми, хохотал, размахивал руками. Землянка, казалось, до краев наполнилась его шутками, смехом. В завершение он вру­чил мне букет ромашек и, окончательно смутив меня, расцеловал в губы.
— Не красней! Жених не приревнует. Мы с ним давние-предавние други. Может быть, самые лучшие на всем белом свете. Попробуй возразить! — кричал он тебе, гро­зил пальцем и хохотал. И хотя все было просто и весело, я весь вечер не могла избавиться от смущения п нелов­кости перед такими высокими гостями.
После застолья Женя Соколов снова без устали играл на аккордеоне. Тучный комбриг и наш сухощавый, под­жарый зампострой капитан Лиханов одинаково легко и лихо плясали лезгинку, все остальные хлопали в ладоши и кричали:
— Ас-са! Ас-са!

Подполковник Кульбаков читал Есенина. Майор По­пов, изображая дряхлого старика, рассказывал какие-то потешные истории. Полковник Молодцов, обняв тебя, приятным густым баритоном пел снова и снова:
— Чубчик, чубчик, эх, чубчик кучерявый, эх, развевайся, чубчик, по ветру...
— Женился друг — полдруга стало, — неожиданно грустно признался он.
— А я считаю: женился друг — два друга стало: он и его жена, — заметила я.
— Точно! Считай, Сережка, так, — поддержал ме­ня ты.
— Это смотря какая жена... — Полковник покрутил в руках стакан с вином, поднялся: — Друзья! Слышал я, так говорят в народе: женился друг — полдруга стало, остальное жена забрала. Но вот невеста моего друга утверждает обратное: женился, говорит, друг — два друга стало: он и его жена. Ну что ж... Выпьем за то, что­бы жена подполковника стала нам всем, его друзьям, та­ким же прекрасным другом, как и он сам.
— За дружбу! За крепкую фронтовую дружбу!

В землянке было тесно, но мы все-таки танцевали. Первый вальс был с тобой. Потом я танцевала по очере­ди с каждым из гостей. Да, дня счастливее этого не было и, наверное, уже не будет в моей жизни.
В сизые предрассветные сумерки мы провожали твоих друзей из штаба армии.
— Да, одну минуточку! — спохватился вдруг генерал Северинов. Поспешно вернувшись в землянку, он попро­сил мою красноармейскую и твою офицерскую книжки и ручку с чернилами. Женя Соколов сбегал в штаб за чер­нильницей. И тогда в пункте 8 «общих сведений»" моей красноармейской книжки генерал написал: «Муж — под­полковник...» — и указал твою фамилию, имя и отчество. А в твоей офицерской книжке сделал запись: «Жена — гвардии старшина Любовь Давыдовская, санинструктор танкового батальона».
— Некоторые думают, что фронтовая свадьба — так, между прочим, — сказал он. — Так вот, в ваших солдат­ских паспортах будет теперь значиться, что вы вступили в брак законный, фронтовой, незабываемый до конца дней ваших!

Неужели все это было?
— Ты меня любишь, любишь? — вдруг как-то очень серьезно, тревожно спрашивал ты, и я ощущала огром­ность своей власти над тобой, человеком, старшим по возрасту, опытным военным. В такие минуты мне казалось, что я большая, сильная, твоя опора, твой старший друг, твоя мать, чьи слова, внимание, забота, ласка вечно нуж­ны тебе, комбату, моему взрослому ребенку.
Жизнь наступила удивительная. За два очень трудных минувших года я привыкла думать: раз война, значит, бои, атаки, контратаки, бомбежки, обстрелы, рытье око­пов и строительство блиндажей, вылазки поисковых групп, разведки, опять атаки и контратаки. И так — бес­прерывно.
Но вот оказалось, что и на войне бывает жизнь, по­хожая на жизнь воинской части в мирные дни. Назы­вается она — отдых, переформировка, учеба. Подъемы, завтраки, обеды, ужины, сон — все идет строго по распо­рядку. Перед сном прогулки. Мы ходим строем, и притих­ший лес слушает мощно звучавшие голоса довоенной песни:
Три тан-ки-иста, три ве-се-лых дру-у-га-а-а, 
э-кипа-а-ж ма-ши-ны боевой!

Выдастся минута тишины и покоя — и сердце откры­вается навстречу солнечному лучу, озарившему сосны, навстречу нехитрому полевому цветку или веточке с по­дернутыми туманом ягодами ежевики. И тогда вдруг по­чудится: нет и не было никакой войны! А то, что мы хоронили товарищей в братских могилах посреди степей, посреди ржаных и пшеничных полей, — просто тяжелый, страшный сон.

Главным в этой нашей жизни стала учеба. Занятия, занятия... Занятия отдельно с водителями, с башнерами, с радистами Совместные занятия экипажей. Командир­ская учеба. Ночные стрельбы. Занятия в поле, на танках, на полигоне.
— Набирайтесь, набирайтесь, ребятки, знаний и сил для новой схватки с врагом! — говорил ты, на минуту остановившись перед группой радистов, с которыми где-нибудь прямо на поляне проводил занятия начальник свя­зи батальона.
— Машину изучайте как следует! Чтоб на «отлич­но»! — будто походя, бросал ты механикам-водителям, за­нимавшимся у танков, и делал вид, что оказался здесь случайно.
— Скорость и точность движений!  Скорость и точ­ность — вот ваши боги! — твердил ты башнерам.

На конференциях и собраниях предупреждал танки­стов:
— Смотрите, друзья! Слова «набирайтесь знаний», «в совершенстве изучайте технику» теперь всюду — и на плакатах, и в заголовках корпусной газеты, и в требова­ниях и приказах командиров. Могут примелькаться. Пуще огня остерегайтесь этого. Потому что в бою цена плохо изученной машины очень высока: человеческие жизни. Наши жизни. И это не фраза: и успех боя, и жизнь солдата в бою во многом зависят от знаний, от умения быстро и ловко действовать, мгновенно прини­мать решения. Расхлябанность и незнание одного отра­жаются на всем экипаже. И потому ни у кого из вас не может быть знаний посредственных или даже хороших. Только отличные!
О твоей требовательности ходили анекдоты. Ты всегда  был недоволен ходом занятий, стрельбами, действиями взводов и рот на учениях. И только я знала, насколько гордишься  ты   танкистами,   как  высоко ценишь их ма­стерство.

До предела загруженная жизнь солдата проста в бы­ту: никаких забот об одежде и обуви, о питании, о крыше над головой.
Тем сильнее терзают нас заботы жителей окрестных сел — сожженных, разбитых. Ранними росными утрами и по вечерам издалека приходят к нам истомленные жен­щины с иконописными лицами, приносят в белых узел­ках кто вязаную кофточку, кто ситцевую блузку или сит­цевый головной платок. Они предлагают это мне и Поли­не — машинистке штаба бригады, считая, что, наверное, сильна у нас тяга ко всему, что напоминает о доме, о дет­стве, о прежней, без войны жизни.
— Уберите! — прошу я.
Я не могу видеть эти глаза, эти лица, эти узелки в ру­ках, не могу обмануть тревожных женских надежд и каждый раз отправляюсь к помпохозу — клянчить мыла, соли, крупы.
—- Пожалуйста, а? — прошу я. Хитрю: — Ведь мой паек почти весь остается. Я же пробу с варева снимаю.

А по ночам вперемежку с лицами погибших снятся мне худые, дочерна загорелые женские лица, усталые гла­за, морщинистые руки. Я снова и снова слушаю их рас­сказы — о повешенном немцами старике, в таратайке у которого нашли прикрытое сеном мясо — он вез его, чтобы передать связному от партизан, о массовом угоне парней и девчат в Германию, особенно трагическом пото­му, что устроили его фашисты перед самым приходом наших войск, о том, как после стычки с нашими партиза­нами гитлеровцы для устрашения населения целые сутки беспрерывно строчили с пожарной каланчи из пулемета и весь день и всю ночь никто не мог появиться на площади и на улицах в ее округе.

Опять и опять виделась мне старая седая учительни­ца и то, как пошла она по снегу к соседке за горячими углями, чтобы разжечь печурку, и как немецкий солдат остановил ее и приказал снять валенки. Босая женщина пошла дальше, немец же, увидев у нее на пальто меховой
воротник, снова остановил ее, подошел не спеша и стал отрывать воротник. А воротник не отрывался. Солдат вытащил из кармана перочинный нож; и, хохоча, то и дело приставляя его к горлу учительницы, начал спары­вать воротник. При этом он требовал, чтобы женщина по­ворачивалась — так ему было удобнее действовать. Боль­ная, беспомощная, топталась она на снегу босыми ногами, и тогда, когда все уже было кончено, немец толкнул ее: иди. мол. Учительница, так и не взяв у соседки горячих углей на растопку, вернулась в свой дом с неистопленной печью, слегла и к вечеру умерла.

В редкие свободные минуты, когда нам удавалось по­быть вместе, я рассказывала тебе про сны, про этих жен­щин. Ты слушал внешне спокойно, только глаза, ставшие из голубых серыми, прищуривались все больше, выраже­ние ироничности и застенчивости сползало с лица, сменя­лось задумчивостью. Ты курил, молчал. Только однажды с тоской сказал самому себе:
— Если бы воевать без отдыха, без переформировок!
Если бы... Тогда, в те спокойные ночи, я часто виде­ла один и тот же сон: в кофточке с голубыми горошина­ми, с белой косынкой, завязанной на груди, стою я с то­бой на нашей скале. Солнечный трепет моря, белые чай­ки, и совсем недалеко от нас мелькают, выныривая из воды, гладкие черные спины дельфинов. Война кончилась! Мы — дома!

Наш корпус перебросили на юг. Под Ямполем его вве­ли в прорыв, и мы понеслись вдоль линии обороны, кото­рую гитлеровцы еще только создавали, почти не встре­чая сопротивления. Мелкие гарнизоны, завидя лавину броневых машин, сдавались. А строительные батальоны часто принимали нас за своих и продолжали спокойно работать. Когда же танки подлетали вплотную, солдаты, увидев, что это «рус панцер», разбегались.
А мы все неслись и неслись, ощущая восторг от своего стремительного продвижения. Летели, будто на крыльях, вдоль сети недорытых рвов, недостроенных дотов и дзо­тов. 

Впрочем, «неслись» — не то слово. Наступал март. После снежной, какой не помнили старожилы этих мест, зимы нагрянула ранняя, дружная весна. Таяли, оседая под теплыми туманами и ранними ливнями, снега. С хол­мов и пригорков весело, бурно стекали ручьи, сливались в настоящие реки, образовывали в низинах целые озера. В этакую-то пору, да в мирное время, крестьяне, с трудом добравшись до мастерской, стоящей где-нибудь на околи­це села, готовят к севу машины, а сами с нетерпением ждут: скоро ли отбушуют, отыграют ручьи да подсохнут на взгорках поля, чтобы можно уж и за село выбраться, взять горсть земли и, зная, что она еще шибко сыра, все же насладиться ее неповторимым ароматом, несущим в себе запахи талых вод, теплого солнца, сырой гнили корней, намокших, увядших трав и самой земли, и еще чего-то такого, отчего щемит сердце и человек постигает вдруг, как прекрасен мир, как обновляется он весенними дождями, туманами, ласковым теплом и одуряющей свежестью ветров. Но вот устанавливаются дороги...

Крестьяне ждут, пока они установятся. А нам некогда было ждать. Оттаявший жирный чернозем, глубоко взбуруненныи гусеницами, превратился в жидкое месиво, и танки плыли, скрытые в нем чуть ли не по самые крылья. У грузовиков глохли моторы. Тогда десантники спрыги­вали с брони в грязь и, утопая в ней выше коленей, вытаскивали машины на руках, несли их до взлобков... И все же во мне до сих пор живет ощущение стремительности нашего движения.
С ходу перерезали мы железную дорогу Проскуров — Тернополь и понеслись дальше, опережая начавшего от­ступление врага, не дозволяя ему организовать оборону, и неслись все дальше, давя, кромсая, сбивая в кюветы машины, орудия, самоходки.
На сто восемьдесят километров врезался наш танко­вый клинок в тылы врага. Около, ста деревень и сел освобождено было почти без потерь. Разве это не стремитель­ность? И разве может при этом не охватить солдата чув­ство восторга? Тем более что наш батальон был острием клинка — шел первым в этом потоке войск. 

Когда мы ворвались в Гусятин, на станции шла разгрузка только что пришедшего состава: ничего не подозревая, немцы выво­дили с платформ танки, тяжелые орудия. Наш удар был неожиданным и стремительным. Потом, после боя, мы хотели осмотреть Гусятин, но проехать на машине не смогли: улицы, переулки, дорога, ведущая к станции, — все было забито искореженной вражеской техникой. Танки расчистили путь для войск, следующих за нашей бригадой, и так же стремительно ринулись дальше. 'Мы даже не знали, что Москва салютовала частям, освободив­шим Гусятин. Значит, и нам...
Теперь дорога стала трудной: немцы бросили на нас «юнкерсы». Тяжелая липкая грязь, сложная местность — то залитые водой низины, то вязкие взгорки — ограничи­вали проходимость танков. Зенитные батареи, которые должны были прикрывать бригаду с воздуха, отстали. А самолеты висели над головой, стремительно пикирова­ли, обдавали нас огнем крупнокалиберных пулеметов. Загорелась одна тридцатьчетверка, другая. Языки пла­мени выплеснулись из-под машины старшего лейтенанта Жоры Прокопьева. Экипаж выскакивает из люков, и я, прыгая с крыла танка, считаю на бегу: один, два, три... А где же четвертый?
Четвертый вылезает не торопясь, огромный, широко­плечий. Жора! Значит, все живы!

Другую машину бомба настигла в тесной низине меж двумя буграми. Еще несколько минут назад видна была башня с открытыми верхними люками, а теперь там жар­ко полыхает пламя. В горле застревает тугой ком — не сглотнуть, не передохнуть...
И все-таки мы неслись и неслись. Брызги холодной грязи с ног до головы захлестывали сидящих на броне. Ветер с дождем и мокрым снегом бил в лицо. Десантники жались к башням танков, берегли от грязи, прятали под шинели автоматы.
Командир танка лейтенант Миша Прозоров вылез из люка, радостно крикнул мне в ухо:
— Четвертая! Сам приказал: только на четвертой! Сам — значит ты... Я тоже, как и лейтенант, люблю скорость и кричу в ответ:
— Хорошо, а?
Перевалило за полдень, когда танки выскочили на пригорок, и мы увидели впереди необычный город. Он стоял на высоком круглом острове, опоясанный рекой, протекающей далеко внизу. Противоположный берег вы­сок и отвесен, как стена. Кажется, трудный орешек...

Внезапно из крутых облаков вынырнули «юнкерсм».
— Воздух! — пронзительно выкрикнул кто-то. Танки­сты еще сомневались, выглядывали из люков: действи­тельно ли воздушный налет? Танки остановились, ощери­лись установленными на башнях стволами пулеметов. Десантники, спрыгнув с брони, стали строчить по само­летам из автоматов. А «юнкерсы» заходили справа, сле­ва, летели так низко, что видны были лица пилотов. По­том взмывали вверх и, будто ввинтившись в небо, с воем, от которого холодело сердце, снова пикировали на танки.
Когда загорелся и врезался в землю первый сбитый «юнкерс», грянуло такое дружное и мощное «ура», какое было лишь через год, когда ночью, по дороге в Прагу, мы узнали, что кончилась война. Автоматчики орали, подняв вверх оружие, размахивая им. Танкисты вылеза­ли из люков и тоже кричали восторженно. И, словно напуганная нашим ликованием, а вернее всего, потому, что были израсходованы боеприпасы, часть самолетов почти по прямой взмыла в небо и скрылась за облаками. Но еще пикировали, сбрасывая бомбы, стреляли из пушек и пулеметов остальные.
Когда же, оставляя за собой черный дымный шлейф, врезался в землю второй самолет и сумрак надвинувшей­ся ночи озарился мощной огненной вспышкой взрыва, «юнкерсы» развернулись и ушли. И тут же взревели мо­торы тридцатьчетверок, передние машины включили фа­ры, по их примеру сделали это все остальные. Батальон на предельной скорости ринулся вперед.

Однако ворваться в город с ходу не удалось: камен­ный мост через реку прикрывали пушки, укрытые в кре­пости. Другие мосты оказались взорванными, броды были заминированы.
И ночь, и весь следующий день шла артиллерийская дуэль. Саперы в это время нашли и разминировали бро­ды. Появилось много пехотинцев — прошел слух, что это подошли основные силы.
И опять — ночь.
— Пора! — глядя на светящийся циферблат часов, говоришь ты обступившим тебя командирам рот, взводов, танков. Офицеры разбегаются по машинам. Тихая коман­да: «Заводи». Тридцатьчетверки — без огней, как бы на ощупь — осторожно, медленно спускаются в реку. Они кажутся слабыми и беспомощными перед сплошной сте­ной орудий, самоходных установок, бронетранспортеров, которые ведут огонь с того, высокого берега. Грохочут взрывы. Вздымаются вверх фонтаны воды, перемешан­ной с землей. Сердце бьется тревожно. Разум требует: «Скорей! Скорей!» А танки идут медленно. Но они идут, идут, и становится ясно, что неистовый вражеский огонь бесприцелен.

Одна из тридцатьчетверок, включив фары и задрав нос, резко выскакивает на берег — прямо на противотан­ковую пушку. Почти одновременно с нею зажигают фары остальные машины и на предельной скорости тоже лихо вылетают на берег. Теперь там все перемешалось. Видно лишь, как мечутся, скрещиваясь и расходясь, полосы яркого света, в которых возникают то колеса переверну­тых пушек, то закрывшие лицо руками солдаты, то броне­транспортеры, перевернутые на бок, то хлам, оставшийся от раздавленных грузовиков. И тогда, опередив команду своего ротного, бросаются в реку автоматчики.
Потом ты рассказывал: перед тем как форсировать Смотрич, командир взвода разведки лейтенант Проць за­просил разрешение идти первым.
— Это мой родной город, товарищ подполковник! — взволнованно кричал он в переговорное устройство.
— Это наш город! — ответил ты. — Следуйте, как приказано!
Лейтенант Проць... Он погиб на улицах родного Ка­менец-Подольска.
Раненые танкисты, которых я перевязывала, экипажи машин, с которыми оказывалась рядом, бросали короткое: «Командует!» Значит, ты жив! Но вот во время минут­ной передышки кто-то из офицеров сообщил: ваши с Жорой Прокоцьевым танки умчались на вокзал встре­чать фашистский эшелон, который доставил гарнизону города подкрепление: пехоту, боеприпасы, орудия. Навер­ное, я изменилась в лице, потому что кто-то другой уже успокаивал меня:
— Да ты не волнуйся: комбат с Жорой дадут им при­курить!
Комбат с Жорой! Разве же это силы — две тридцать­четверки?
«Ну и тяжеленько пришлось нам со старшим лейте­нантом Прокопъевым, — сказал ты на следующий день, когда все было кончено. — Спасибо, артиллеристы помог­ли!» Представляю, каково было вам, если ты сам при­знался: «Тяжеленько...»

О боях в Каменец-Подольске теперь уже не осталось цельного впечатления. Все возникает в памяти как клочья раздерганной ветром тучи: горящий вражеский танк у самого ствола нашей пушки с исковерканным, рваным щитом... Разметанная взрывами батарея... Догорающие ящики из-под мин... «Тигр», жерлом орудия уткнувшийся в землю... Улица, до отказа забитая рядами не успев­ших выбраться из города автомашин... Трупы солдат — немецких и наших... И раненые. Не помню ни лиц, ни званий, ни имен — только раны. Впрочем, осмысливать происходящее и осматриваться было некогда. Атаки, вра­жеские и наши, следовали одна за другой. Сколько их было? Десять, двадцать, сто? И каждая казалась послед­ней...
Потом стало легче. Вокруг в разных местах еще про­должалась автоматная и пулеметная перестрелка, выли и хлюпали, разрываясь, мины, гремели одинокие орудий­ные выстрелы. Но это уже никого не тревожило. Бой угасал.

 

<<<

>>>