НАШ КРЫМ

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

продолжение ч. 1


Тот самый первый день, когда твоя мама пригласила меня на обед, запомнился как праздник. Кажется, целую вечность не ела я так — не на ходу, не из кастрюли, а за столом, покрытым новой клеенкой, в окружении удиви­тельно симпатичных людей, которые ухаживали за мной, будто я была именинницей.

Степанида Максимовна теперь всегда присылала за мной Алешку, и он говорил, что без меня они не сядут обедать. Я шла, смущенная и обрадованная. В выходной день обеденный стол украшал пирог с рыбой или с ябло­ками. Для меня, не знавшей семейных праздников, день этот превращался в целое торжество. Чтобы не остаться в долгу, я старалась сделать больше того, что делали для меня твоя родители: срезала и отнесла виноград с того единственного куста, который тетушка вырастила под на­шим высоким окном, накопала ведро картошки, выращен­ной на крохотном кусочке земли между хурмой и гима­лайским кедром. А поздней осенью сняла и тоже отнесла Степаниде Максимовне хурму. Я была счастлива, считая, что теперь-то уж «моя пересилила». По отданное мною каждый. раз возвращалось в другом, более . необходимом мне виде: я вдруг обнаруживала под колченогим венским стулом новенькие тапочки — мои уже совсем истрепа­лись — и белые носки с каемочкой, которые тогда носи­ли все. В другой раз, ложась спать, нашла под подуш­кой белую ситцевую кофточку и синюю сатиновую юбку в складку, перешитые твоей мамой из старых тетушкиных платьев.


Что могла я сделать в ответ? Сбегать в магазин или .на базар? Вымыть в вашем доме полы и до зеркального блеска надраить кастрюли? Полы и кастрюли — это тай­ком, когда Степанида Максимовна уходила в больницу или спускалась к морю, чтобы посидеть на берегу и по­дышать брызгами. Все это было похоже на игру. Легко и весело меняла я свою свободу, которой еще так недав­но гордилась, на радостную причастность к жизни ва­шей семьи, к спокойным и ровным отношениям, озарен­ным светлой, как вода в роднике, добротой.


Мне так хотелось знать, где ты находишься, что я не выдержала, спросила как-то:
— Дядь Корней, а в каком городе служит ваш сын-лейтенант?
— Да нешто он лейтенант? — Глаза твоего отца обда­ли меня яркой ласковой голубизной. — Он уже два ме­сяца как повышение в звании получил. К двум кубикам на петлицах, пишет, третий привинтили. Старший он те­перь средь лейтенантов.
А где служит, так и не сказал. И я — всего восьми­классница...


Гимнастика, волейбол, редактирование школьной стен­газеты, самодеятельность, кружки ГТО, ГСО, ворошилов­ских стрелков, химические тревоги, когда мы со словами «Вы отравлены химядом» хватали прохожих на улице, клали на носилки и мчались с «потерпевшим» в мед­пункт, — самые разные занятия поглощали избыток моих сил. Я бегала из кружка в кружок, увлекалась то столяр­ным делом, то шитьем, то стрельбой, внося тревогу в серд­ца учителей, а через них — и в сердца членов комсомоль­ского комитета.
— Нельзя же быть такой всеядной! — убеждала меня литераторша. — Хватаешь верхушки, ничего не дотяги­ваешь до конца.
Я только вздыхала молча: ну что делать, если влечет непознанное, а познанное становится неинтересным?.. Но теперь вдруг все приобрело смысл: я читала, играла на сцене, стреляла в тире, делала мережку на носовых плат­ках — все для того, чтобы, когда ты приедешь, удивить тебя, вызвать твое восхищение! Но, помнится, я так ни­когда ничем и не сумела удивить тебя...


Осенью и зимой в Крыму часто бывают ливни. Я люб­лю эти веселые шумные ливни. В такой прекрасный ли­вень в тетушкиной вязаной кофте я убежала со школьно­го новогоднего вечера, чтобы побыть одной и подумать о тебе. Стою на ярко освещенном причале. Ливень уже от­хлопал по улицам, по крышам, по водной морской глади. Но еще мчатся на набережную, запрудив всю ширину переулков,  широкие водяные потоки, журчит, стекая с крыш, вода в трубах. У кого-то на окне стоит граммофон, и грустные слова танго растекаются по набережной:
Листья па-а-дйют с нле-е-на-а, Значит, ко-о-нчилось ле-е-ето-о-о...


Тяжело, шумно вздыхает море. Спадая с берега, ше­лестят галькой волны. На пирсе, на самом конце, тоскли­во мерцает алый огонек маяка. «Иди ко мне, — говорит он. — Я умею молчать и разговаривать. Я указываю путь кораблям, и они спешат в наш порт. И все-таки я оди­нок...» Маяк то гаснет, то вспыхивает вновь. Он зовет, зо­вет меня, он с готовностью расстилает на черной, непо­движно зеркальной поверхности бухты красную трепет­ную дорожку. И мне уже верится, что по этой дорожке можно пройти к одинокому старому маяку. Можно, но я не хочу. У меня есть ты. По-серьезному и по-взрослому, с улыбкой старшего и с его снисходительностью пригля­дываюсь я, теперешняя, к себе прежней.


На балкове светится око-о-шко-о, За окном не спит еще страна-а, Листья па-адают с кле-е-на-а, Значит, ко-о-нчилось ле-е-ето-о...
С тех пор, где и когда бы ни слышала я слова этой задумчивой песни, вспоминается мне, как стояла я па берегу, глядела на город, на мерцающий огонек маяка и думала о тебе, о том, что я, кажется, люблю тебя...


Раннее-раннее утро. Ведро с двумя кустами роз, ло­пата, удочки и консервная банка с червями дожидаются меня под полом веранды, стоящей на высоких столбах. Заворачиваю в исписанный тетрадный лист кусок хлеба, пару яблок и сбегаю вниз по лестпице: надо перед работой успеть посадить розы на могиле тетушки. Говорят, это очень красивые розы. За ночь они окрепнут, и завтрашнее солнце уже не будет им страшно.
Ты должен приехать со дня на день. Дома ждут тебя.
Я тоже жду. И все-таки твое появление оказалось неожи­данным. Слетаю со ступенек лесенки и вижу в дальнем углу двора, за цветником, тебя. Обнаженный до пояса, в синих, с широким и высоким серым поясом, галифе, в белых, со шнурками, тапочках ты умываешься, а Степа­нида Максимовна с полотенцем на плече, склонив голову набок и улыбаясь, из маленького ведерка тонкой струй­кой льет воду тебе на спину.
— Здрасьте! Вы уже приехали?
— А, моя экскурсоводша! Ну как, план походов и экскурсий на лето разработан?
«Экскурсоводша... И только?» Моя радость потуск­нела.


Растирая полотенцем спину, ты ступаешь на свеже-выбеленную кладку и оказываешься надо мной.
— Ну... здравствуй! — Перекинув полотенце через пле­чо, ты сходишь с кладки, обеими руками стискиваешь мои плечи. Ошеломленная мощным, точно водопад, напором радости, хватаю ведро с кустами роз, кладу на плечо ло­пату и мчусь со двора.
— Погоди, я пойду с тобой! — кричишь ты вслед.
— А может, я иду рыбачить? — Остановившись, я раз­махиваю ведром, кружусь и вообще веду себя кокетливо и нелепо: какая рыбалка, если мне к восьми в больницу? Ведь опять лето, каникулы, и я опять работаю. Но ты, ко­нечно, еще и не знаешь про это.
— Вот и будем рыбачить вместе! — говоришь ты. Рыбачить вместе!
— Тогда давайте скорее! — Я убегаю в переулок, при­жимаюсь спиной к дому за углом и, улыбаясь, жду тебя. А ты, успевший переодеться в гражданское, уже стоишь, приникнув щекой к стене по другую сторону, и наблю­даешь за мной. Смущенная, медленно направляюсь я вниз по улице. Ты идешь рядом, тянешь из моих рук ведро, потом лопату. Наши пальцы касаются, и, будто обожжен­ная током, я всю дорогу молчу. 


Однажды после полудня в комнату постучал и тут же вошел Алешка. Обернутая газетой книга, которую я читала, упала на пол. Я вскочила, разозленная: 
— Ждать надо, когда ответят, что можно войти!

Алешка будто не слышал. Отрешенный, погруженный в себя, он остановился у порога. Колупая ногтем краску на дверном косяке, сообщил, не называя твоего имени:
— Он остался на пляже. Купается. А мне велел спро­сить, пойдешь ли ты с ним в кино. На девять сорок. Би­леты он купил. «Богатая невеста» идет...


Еще никто и никогда не приглашал меня в кино. Обычно мы смотрели фильмы всем классом или большой группой, сложив свои пятаки и гривенники в общий ко­тел. Летом же проникали на киноплощадку, откинув за­ранее отбитую доску высокой ограды. А тут — приглаше­ние, да еще какое: «Пойдешь ли ты с ним?..» Конечно же! Обязательно! С великой радостью и волнением! Вон уже как неистово колотится сердце...
Алешка все стоял у двери, жалкий и слабый, и я ска­зала совсем не то, что хотела: 
— А сам твой брат не может спросить меня об этом?
Алешка постоял еще несколько секунд и, не ответив, вышел. Глупая-глупая, что я наделала? Ну, зачем, зачем произнесла я эти слова? Ты теперь ни за что не придешь! А может, все-таки придешь? И вдруг бы — в военном... И девчонки из нашего класса увидели бы нас вдвоем. И мальчишки. Вот умерли бы от зависти: настоящий военный!


«Приди! Пожалуйста!» — мысленно прошу я и тороп­люсь намазать тапочки — чтобы успели высохнуть — зуб­ным порошком. Потом глажу синюю в складку юбку и бе­лую ситцевую кофточку — мой самый нарядный костюм. Загадываю: «Если я тебе хоть капельку нравлюсь, ты придешь! И обязательно — в военном!»
Ты пришел. И в военном. В новеньких темно-синих галифе, в зеленой гимнастерке, в до блеска начищенных, чуть поскрипывающих хромовых сапогах, с тремя нове­хонькими кубиками в петлицах. Коротким ликующим взглядом я охватила тебя — стройного, тонкого, подтяну­того — и, пряча лицо, с которого невозможно было со­гнать радость, пошла рядом. Наверное, ты так и не заме­тил, как горда и счастлива была я в тот вечер.
«Жизнь прекрасна и удивительна!» Невозможно при­думать что-то лучше этих слов. Я захлебываюсь чистым и свежим ветром скорой свершимости всего, что кажется человечески несвершимым. Силы переполняют меня, энер­гия бурлит, льется через край. Я испытываю страстное, окрыляющее желание расходовать ее, творить добро.


Вот и кончился твой отпуск. Ты «отбыл к месту служ­бы» (теперь я знаю .много таких специфически военных фраз), а я опять постеснялась спросить — куда.
Ты уехал... Но я все равно счастлива! Потому что мо­гу видеть то, на что смотрел ты, дышать воздухом, кото­рым ты дышал, бродить по местам, где любил бродить ты. Небо, горы, цветы, стены домов возвращают мне твои взгляды, слова. Море дарит твое прикосновение, а булыж­ная мостовая и камни на берегу, кажется, зримо хранят отпечатки твоих белоснежных брезентовых туфель или хромовых сапог, и я, бродя по тем местам, возможно, сту­паю в твои следы.


С щедростью, присущей одной только жизни, откры­вает она передо мной свои новые грани, одаряет новыми чувствами и восприятиями. Счастливая, я живу ожида­нием нашей с тобой встречи. Мне кажется, что после нас мы уже никогда больше не расстанемся.
Море штормит. Вода у берега грязно-серая, а даль­ше — то свинцовая, то синяя. Когда же солнце прорвется сквозь облака, она, просвеченная им, становится бутылочно-зеленой, а гребни волн искрятся, словно посыпанные блестками.  Качаются  на рейде шаланды. Выныривают
из воды, прыгают, качаются и снова скрываются в волнах буйки. Загорелые крепкие парни плавают вдоль берега на спасательных шлюпках.
Горы скрыты за облаками. Рваные, хмурые облака не­сутся низко над городом, изредка пропуская солнечные лучи, и тогда веселые светлые пятна ложатся на берег, на дома, на море.


Сколько живет волна? Одно мгновение. Вот она рас­тет, набирает силу, катится, встает на дыбы, с грохотом обрушивается на берег. Одряхлевшая, немощная, она с тихим ворчанием уползает в море и умирает на руках следующей, тоже злой и горбатой волны, которая обруши­вается на берег еще дальше, и кипит, и пенится, и тут же умирает.
— Сколько живет волна? — спрошу я потом, когда ты приедешь.
— Одно мгновение, — скажешь ты. — Вот хлюпнула и умерла, состарившись. — И я, как чуду, буду удив­ляться тому, что мы говорим обо всем, о чем я думала без тебя, и что ты произносишь слова и фразы, которые я для тебя придумала.


Боясь, что в выходные дни Степанида Максимовна станет звать меня обедать, я заранее убегаю из дому. Я повзрослела, и отношения с вашим домом уже не могут оставаться прежними. Совершенно невозможно зайти к вам так же свободно и просто, как прежде, а тем бо­лее — сесть вместе с Алешкой и с твоими родителями за один стол, помогать твоей маме гладить белье или прибе­гать тайком, когда она уйдет, чтобы вымыть полы. Все это грозит снять одежды взволнованной праздничности с наших с тобой отношений, вернее с моего отношения к тебе. Зато с дядей Корнеем мы сблизились еще больше. Держа обеими руками большие тяжелые ножницы, я рас­краиваю жесть, вырезаю днища для тазов и ведер, длин­ные узкие полоски для ручек совков и сама загибаю края изделий. Маленькое ведерко для червей, широкий удобный совок для мусора и тазик — подарки твоего отца — всели­лись в мою комнату, как частица и твоего внимания ко мне.
— Ты что, на самом деле влюблена в брата, а? — спросил как-то Алешка.
— Вот еще! — фыркнула я и убежала, испуганно ду­мая, что если это заметил Алешка, то уж, конечно, за­метили и ты и твои родители. И что теперь будет?


Мы сидим за одной партой и почти не разговариваем, хотя относится ко мне Алешка вроде бы также, как прежде: приходит, когда я дома, увязывается со мной на рыбалку и все приглашает к себе в дом. Я не принимаю Алешкиных приглашений, потому что он хочет, я чув­ствую это, чтобы у меня не было тебя. Ты постоянно сто­ишь между нами, и все наши контакты, каждый наш по­ступок, Алешкин и мой, озарены твоим мысленным при­сутствием.
Как-то я показывала вам — тебе и Алешке, поскольку он был с тобой, — глубокое ущелье с крохотной речуш­кой на дне, которая, падая с гор, выточила в своем ка­менном ложе разные беломраморные емкости — чаши, ванночки, целые ванны... Дорога прямо от нашего дома, через холмы, где растут большие крепкие обабки, подни­мается высоко в горы. Оттуда по лесной тропинке, пах­нущей сырой гниющей травой, я вывожу вас к осыпав­шимся, укрепленным полуистлевшими кольями ступеням земляной лестницы, по которой нам предстоит спускаться вниз — в прохладное мрачное ущелье. На дне ущелья шумит, бьется, прыгая с уступа на уступ, горная речка.
— Охота вам лезть в эту сырость? — ворчит Алеш­ка. — Давайте вернемся. Лучше на берегу моря посидим.
Я нарочно ворошу ногой камушки. Они с сухим шур­шанием катятся вниз. Алешка испуганно замирает.
— Вот видите? Обвал может произойти, — говорит он. Мы смеемся.


Наш обратный путь лежит по руслу горной речки, и что за диво эта речка! Вода прозрачная, будто ее вовсе и нет, а есть лишь тонкое хрустальное сияние. Справа и слева нагромождение диких скал, поросших реденьким кустарником. Надо прыгать с камня на камень, идти по пояс вброд, а кое-где перебираться ползком. И разве мож­но удержаться от соблазна искупаться в гладких белока­менных чашах под прохладными, упруго бьющими водяными струями?
Алешка все ворчит. Тюрбан, сделанный из рубашки и брюк, никак не держится на его голове. Алешка ворчит даже тогда, когда ущелье остается позади и в глаза нам бьет яркое солнце. Скалы справа и слева расступаются, превращаясь в хаотическую россыпь огромных камней, речка течет шире и спокойнее, утихает ее веселый шум­ный гомон, а чаши раздаются вширь и теперь уже похо­дят на озерца. Вода в них теплая, как парное молоко, и тут уж просто грешно не похлюпаться всласть.
— Как дети малые, — усмехается Алешка. Ему поход не понравился.
— Устал как лошадь. То жарко, то холодно. Ноги о колючки и о камни покорябал, — жаловался он матери. А сейчас вот, когда тебя нет, сам пришел и предло­жил мне:
— Сходим в ущелье?
Я уже знаю, что он постарается вести себя так, как вел себя в том, первом походе ты. Но Алешка — дру­гой, он не сможет быть таким, как ты.


В чахлом колючем кустарнике на одном из холмов мы находим крепкие белые грибы. Я стягиваю с себя платье, завязываю поясом воротник. Котомка готова. Складываю в нее грибы. Кричу Алешке:
— А ты собирай в рубаху!
— Зачем? Таскаться с ними... По той козьей тропе опускаться на руках надо. И по камням с этими твоими грибами неудобно прыгать.
— Неудобно только штаны через голову надевать, -— отвечаю я. Усевшись на землю подле грибного семейства, пальцами снимаю шляпки грибов, потом осторожно, что­бы не вырвать с корнем грибницу, ломаю ножки.
— Дня через три опять придем сюда. За молоденьки­ми. Только ножи надо взять. Без ножей плохо, — миро­любиво говорю я Алешке. Сопя, он лениво стягивает ру­баху, нехотя завязывает рукавами воротник. А я неволь­но вспоминаю тебя и сравниваю.


Наконец мы добираемся до речки на дне ущелья. Аукаем, поем, кричим, хохочем, слушаем эхо. Не оттого, что нам хорошо вдвоем. Хорошо — чудно и таинствен­но — в диком ущелье, в глубокой, узкой теснине с лесом где-то высоко наверху, с трудягой-речкой, обтачивающей белые камни у наших ног, с нагромождением скал вокруг.
— "Я волком бы выгрыз бюрократизм, к мандатам по­чтения нету..." — вдруг начинает Алешка, став на камне в позу чтеца. Меня захлестывает раздражение.
— Уж выбрал бы для чтения что-нибудь подходящее случаю!
Алешка, правда, стал за последнее время взрослее и серьезнее. И все равно я отношусь к нему иронически и свысока. Часто ругаю себя за это, думая, что, может быть, вот так же, свысока, смотришь на меня ты. А я не хочу, чтобы ты смотрел на меня так.
— Курить бы ты, что ли, начал, — говорю я. Алеш­ка удивленно выпячивает губу, подымает левое плечо и прижимается к нему щекой. Это означает что-то вроде: «Вот еще... Зачем?»
— Скажи, Алеха, что ты любишь? Что ты любишь больше всего на свете? — допытываюсь я.
— Н-не знаю, - - раздраженно-лениво тянет он. — Все...
— Что «все»?
Алешка трется щекой о плечо и молчит.
— Ну а что ты не любишь? Что, например, ненави­дишь? Назови!
Он опять подымает левое плечо, кладет на него голову и вдруг задумывается.  «Ага, проняло!»  — радуюсь я.


Но серые Алешкины глаза тут же гаснут, становятся бес­цветными. Выпятив нижнюю губу, он смотрит на меня за­стывшим недоуменным взглядом, словно не понимает, как это можно что-то любить или не любить.
— Живешь ты, Алеха, как трава! — Я бросаю эти обидные слова и убегаю по камням вниз. Тогда, втроем, мы так и не дошли до устья. А с Алешкой мне совсем не хочется открывать новые дороги. И я до сих пор не знаю, та ли это речка, что широким потоком вливается в море. И где, как и когда прозрачный хрустальный гор­ный ручеек превращается в мутную бурную реку, стре­мительно несущуюся навстречу морскому прибою? Те­перь, когда наша юность далеко позади, мне так хочется поехать в Крым — хотя бы только для того, чтобы прой­ти по этой горной речке до самого моря и узнать секрет ее превращения.


Приезжие говорят, что только здесь, на Черноморском побережье, слышится ранней весной пение стольких птиц, будто их со всего мира собрали в одну клетку, незамет­ную лишь потому, что она слишком велика.
А ты всегда приезжаешь летом и еще ни разу не ви­дел крымской весны с ее буйным бело-розовым цветением, с запахами водорослей и какой-то прозрачной, словно род­никовой, свежестью, с сумрачной прохладой лесов и уще­лий и со снежными пластами в расщелинах совсем близ­кой Яйлы — пласты эти кажутся неправдащними в мире цветения, в мире развеселого птичьего гомона, ослепитель­ного блеска моря и светлого, лучезарного тепла.


И вот ты приехал весной. Я собрала огромный букет— по крохотной веточке с каждого дерева, чтобы ты знал, как цветут крымские деревья, и ощутил их аромат. Дожидаясь тебя, я долго стояла-за углом нашего дома, и когда ты вышел зачем-то, стесняясь и радуясь, пошла тебе навстречу.
– Здравствуй, Любаша, — печально сказал ты, под­няв глаза, и возвратился в дом — чужой, незнакомый, непривычно медлительный и тихий. Даже не остановился. Даже не заметил предназначенного тебе букета... «Здрав­ствуй, Любаша..» Уж лучше бы ты сказал свое обычное грустное: «Ах, Любаша...»
Не помню, когда, в какой из своих приездов стал ты произносить вместо приветствия задумчивое: «Ах, Люба­ша...» У меня при этом тревожно сжималось сердце. Ка­залось, ты безвозвратно утратил что-то такое, без чего теперь трудно жить.


«Здравствуй, Любаша...» И все. И больше ничего. Ни слова, ни жеста, ни взгляда... Побеленная кладка из ракушечника — просто длинный порожек посреди нашего общего двора — будто выросла до уровня стены и отгоро­дила тебя от меня. Но что же все-таки случилось? Может, ты заболел? А может, у тебя неприятности на службе?.. Как мне хотелось быть в ту весну взрослой, чтобы иметь право прийти к тебе, расспросить, ободрить, помочь!
Поднимаюсь в свою холодную, мрачную по веснам комнату, и лестница подо мной качается, как трап, по которому входят на морской пароход, «Просто он, навер­ное, еще не отдохнул с дороги. Вот отдохнет, — успокаи­ваю я себя, — а вечером придет и спросит: «Ну и в какой век будет наш очередной экскурс?»


До самой темноты сидела я у окна, надеясь увидеть тебя. И таким, каким ты был всегда — веселым, твердым, энергичным, с улыбкой на лице и в глазах. А тебя не было. Не было ни Алешки, ни Степаниды Максимовны, ни дяди Корнея. Только светились задернутые короткими белыми шторками окна.
Утром я тоже не дождалась тебя. Значит, что-то стряс­лось. А может, ты отправился на вершину Ай-Петрм встречать рассвет? Или ушел к нашей скале?.. На носу были экзамены, а я бросила учебники и тетради и побе­жала искать тебя. Но ни у нашей скалы, ни на берегу моря — там, где ты любил бродить, ни на пляже,, ни. в парке, ни на холме, с которого видны город и бухта, тебя не было.

      
Возвращаясь, я еще издали увидела на лавочке у дома Алешку. Он швырял кипарисовые шишки в белку, пры­гавшую по веткам гималайского кедра. По тому, как ста­рательно не замечал он меня, я поняла, что именно же­лание сообщить какую-то новость и заставляет его сидеть здесь. Алешкина улыбка сказала мне, что он понимает: я должна спросить, не могу не спросить о тебе. Я мол­чала, надеясь, что он не выдержит и расскажет сам. Но он все швырял и швырял шишки и тоже молчал. Не выдержала я. Посидев немного, спросила:
— Куда это подевался твой брат? Только приехал... — И опять уехал! — весело выпалил Алешка. Белка появилась снова. Жиденький хвост ее мелькнул на одной, на другой ветке, потом она распласталась в полете на со­седний кипарис. Алешка ринулся за нею, но белка исчез­ла. Вернувшись, Алешка долго ходил у ворот, нагнувшись, будто что-то искал. Ждал моих вопросов.
— И куда же это он уехал? — сдерживая злость, спросила я.
— Как куда? — Алешка помедлил. — В свою часть...
— В какую такую часть?
— Разве ты не знаешь? — Алешкины глаза округли­лись в притворном удивлении. — Он этот год служил где-то в Сибири... Или на Урале... А может, в Забайкалье. Не помню точно...
— Ну, — сквозь зубы выдавила я. Алешка мельком, испуганно взглянул на меня. Однако слишком велико бы­ло искушение поломаться и покуражиться.
— Что — ну? Мама болеет... Вот ему и дали отпуск. Внеочередной. И вообще, его перевели...
— Куда?
Алешка сделал вид, что не расслышал вопроса. Раз­давливая ногой пустые плоды каштана, сказал вдруг:
— Знаешь, у него неприятности. — Он сел рядом, же­лая рассказать об этом. Теперь он был озабочен тем, что случилось с тобой, озабочен искренне. Но я не могла про­стить ему столь долгого кривляния и, не слушая, напра­вилась домой. Я шла не торопясь, не оглядываясь. Я уже шагнула с последней ступеньки лестницы на длинную открытую террасу, соединяющую комнаты нашего комму­нального дома, когда Алешка бросился за мной. Подбежав к террасе, ухватился за столб:
— Он теперь здесь будет служить, недалеко! На вы­ходной приезжать станет. Только он не хочет...
Я шла не останавливаясь.
— Ну, погоди, Люб! — попросил Алешка, ступив на нижнюю ступеньку.
— Что еще?
— Чего ты так, а? — жалобно проговорил он. — Это же совсем пустяк, что я не рассказал тебе... Стоит из-за такого обижаться? Ну теперь я буду знать, что тебе все про него интересно. Хочешь, сейчас прямо расскажу? Ви­дела, к нам приехала блондинка? Она... — Алешка сму­тился под моим пристальным взглядом. — Она... Ну...
— Бе, ме, ну, — передразнила я его. — Дерьмо ты, Алеха, вот что я тебе скажу!



<<<

>>>