Если жизнь тебе дорога...
Документальная повесть


Яков Исакович  Островский

 

ДОМИК НА ОКРАИНЕ

 

   Кирюшу нельзя было назвать шустрым мальчиком. Напротив. Для своих двенадцати лет он был настолько уравновешен, что казался даже флегматичным. Худенький, но рослый, он смотрел на мир широко расставленными, спокойными серыми глазами. Смотрел и редко чему удивлялся - все происходящее принимал как должное.
   Мать умерла рано, когда ему еще и пяти лет не было.  Отец - шофер грузовой машины - вечно бывал в разъездах. После смерти жены он всю силу своего глубокого и далеко не исчерпанного чувства перенес на малыша, вместе с которым по-прежнему жил у своих родителей на окраине Симферополя, в квартирке из двух комнат. Старики - сапожник Леонтий Иванович и его жена Марья Антоновна - души не чаяли в своем единственном внуке.
   В дружной этой семье Леонтия Ивановича все шло хорошо. Жили без роскоши, но и нужды не знали. Отец и сын работали, Марья Антоновна хозяйничала, Кирюша учился, как он сам отвечал родным и всем бывавшим в доме, на "хорошо", а иногда на "отлично". Порой Марья Антоновна ворчала на него. Но происходило это отнюдь не из-за его озорства или лени. Просто мальчуган никак не мог приучиться называть Марью Антоновну бабушкой. Всем сердцем привязанный к деду, он безотчетно стремился всячески на него походить. Пожалуй, только привычку к месту и не к месту вставлять в разговоре словечко "знаете" Кирюша не усвоил. Все же остальное, вплоть до формы обращения к Марье Антоновне, было у него от деда. Придет, бывало, из школы и, сообщив старику: "Две четверки", тут же спрашивает:
   - Маруся не пришла еще с базара?
   Дед ухмылялся, а из кухни доносилось:
   - Кому Маруся, а тебе - бабушка. Понятно?
   - Понятно.
   И через несколько минут:
   - Маруся! Я пойду прогуляюсь, ладно?
   - Ладно, иди уж, - бабка безнадежно махала рукой.
   Нормальная жизнь этой, как и тысяч других семей, была нарушена в тот недоброй памяти июньский день 1941 года. На четвертый день, 26 июня, Степана вызвали в военкомат. В повестке указывались многие вещи, которые ему следовало иметь при себе. Из этого перечня было ясно, что путь предстоит далекий. Марья Антоновна тихонько всхлипывала, собирая сына в дорогу, а он, держа Кирюшу на коленях, наказывал слушать, не расстраивать бабушку и дедушку, хорошо учиться, аккуратно писать папе в часть.
   С тех пор как Степан уехал, вся жизнь стариков была какими-то незримыми, но очень прочными нитями связана с репродуктором, который не выключался уже вовсе. Леонтий Иванович, прежде, в мирное время, пользовался любым поводом, чтобы выдернуть вилку из штепселя ("И чего ему верещать?!"), теперь каждое утро без пяти минут шесть усаживался на диван и, приложив палец к губам, шептал жене:
   - Тссс!
   При этом глазами указывал на спящего внука, словно разбудить его мог не голос диктора, а безмолвно стоящая бабушка.
   "Тяжелые бои", "упорные бои" - эти обычные в те дни слова из сводок Совинформбюро утром и вечером каменными глыбами ложились на сердце.
   Долгое время от Степана не было никаких вестей. Но вот в середине августа почтальон принес письмо. Адрес на конверте был написан не рукой Степана. У Марьи Антоновны больно сжалось сердце. Леонтий Иванович вскрыл конверт. В нем лежал аккуратно сложенный бумажный треугольник, вдоль и поперек исписанный знакомым почерком сына. Леонтий Иванович поднял очки на лоб, расправив письмо, поднес его к самым глазам.
   - Ну вот, Маруся, Степан это пишет!
   - Да что же пишет-то?
   - Дедушка, читай скорее!
   Письмо, датированное вторым августа, было лоброе, даже веселое. Сын сообщал, что "был уже несколько раз в боевых делах, но все обошлось нормально..." И многозначительно добавлял: "для меня". Хоть и пришлось ему со своей частью отступать, зато уж немало намолотили они фашистов. "Были и у нас потери. Конечно, не без того". Теперь его часть отведена в глубокий тыл - в Николаев. "Город хороший - зеленый, веселый, напоминает наш Симферополь".
   В конце Степан указывал, что это письмо он посылает с одним шофером, который на машине едет сперва в два других местп, а потом в Севастополь. Если друг сможет - самолично вручит по пути письмо, а не выйдет, то опустит его в Симферополе в почтовый ящик.
   - Торопился, видать, - заметила Марья Антоновна.
   - Да уж, наверное, - согласился Леонтий Иванович.
   Они долго еще обсуждали каждую строчку, каждое слово драгоценного письма, говорили про Николаев, о котором у обоих было весьма  смутное представление.
   В эту ночь Леонтий Иванович впервые за последнее время уснул сразу, едва донеся голову до подушки. Уснул спокойно и крепко. Настолько крепко, что проспал даже начало утренней сводки. Он очнулся четверть седьмого, успев уловить только заключительные два слова какой-то фразы, четко произнесенные диктором. Всего два слова: "...город Николаев".
   - Что Николаев? - крикнул Леонтий Иванович, предчувствуя что-то недоброе.
   Стоявшая у репродуктора Марья Антоновна - на ней лица не было - ответила:
   - Сказали: наши войска оставили город Николаев...

 

В БОЛЬНИЦЕ

 

   Комендант не забыл про девушку из Курортного. Через два дня после памятной сходки в село въехала линейка. Впереди с вожжами в руках сидел завхоз Зуйской больницы Михаил Табунов, позади - немецкий солдат. Но странное дело: на повозке лежала не одна, а две винтовки. Значит, Табунов, этот угрюмый, нелюдимый Табунов...
   Линейка остановилась у дома Никитиных. Первым соскочил Табунов. Повязка на левом рукаве его куртки - свидетельство принадлежности к полиции - сразу рассеяла все сомнения. Он вошел во двор, вызвал Лиду. Появившись на пороге, она окинула взглядом непрошенного гостя.
   - В чем дело? - голос девушки звучал резко, неприязненно.
   - Собирайся, поедем.
   - Куда?
   - В комендатуру.
   - Зачем?
   - Там скажут зачем.
   - Что ж, ладно. - И насмешливо добавила: - А вы, я вижу, распрощались с больницей?
   Однако Табунова смутить было не так-то просто.
   - Плохо видишь. - Он криво усмехнулся. - Зачем мне с больницей прощаться?
   Ответ показался Лиде странным, но она промолчала. Все выяснилось, когда, преодолев семь километров, они прибыли в Зую и линейка въехала во двор больницы, у ворот которой стоял часовой. Теперь тут помещались комендатура и полиция.
     Явно издеваясь, Табунов спросил:
   - Теперь понятно, что незачем мне с больницей прощаться?
   Лида ничего не ответила.
   Против ожидания комендант встретил ее предупредительно-вежливо, даже приветливо. Усадив девушку на стул, он стал прохаживаться по большой комнате - бывшему кабинету главного врача, чуть не задевая головой потолок.
   - Вас не очень потревожил вызов в комендатуру? Нет? Очень рад. Я так и думал. Должен заметить, что те из русских, которые реалистически смотрят на вещи, прекрасно понимают, что сотрудничество с германскими властями - единственный путь к нормализации жизни. В самом деле. Война идет к концу - это ясно каждому. Не сегодня-завтра падет Москва, и тогда...
   - Москва? - спросила Лида. - Вы думаете, что это вопрос дней?
   - Уверен.
   - Но ведь пока еще и Севастополь...
   - О, Севастополь. - Миллер улыбнулся и беззаботно махнул рукой. - Севастополь всего лишь маленькая заминка на пути гиганта. В этом все убедятся очень скоро. Послушайте, фрейлен, у вас в Севастополе кто-нибудь есть? Скажите откровенно.
   Затуманившиеся глаза девушки были устремлены в окно. Она отрицательно покачала головой.
   - Нет, но если бы и был...
   - Если бы и был? - подхватил комендант.
   - То я бы все равно не сказала, - прямо глядя ему в глаза, ответила Лида.
   - Вот как! Ну, что ж, мне нравится ваша непринужденность. Однако позвольте и мне быть столь же откровенным. Я хочу продолжить свою мысль. Спасение только в сотрудничестве с германскими властями. Все прочее обречено на гибель. Да, на гибель! Воинская часть или одиночка-фанатик - вся и все, что станет на пути непобедимых войск фюрера, будет беспощадно истреблено. И понимать это надо в буквальном смысле.
   Он повторил раздельно, по слогам:
   - В бук-валь-ном.
   И после паузы продолжал:
   - Лично я не сторонник крайних мер, однако в данном случае речь идет об исторической необходимости, если угодно, о неизбежности. Это надо хорошенько понять - умом и сердцем. Вам ясно?
   - Мысль ваша ясна. Не знаю только, почему вы все это говорите мне?
   - Вам все это я говорю потому... потому, должен сознаться, что я был бы крайне огорчен, если бы мы с вами не нашли общий язык. Я хочу, чтобы между нами не было недомолвок: видите ли, фрейлен, вы нам нужны. И от того как вы себя поведете, будет многое зависеть. Хотелось бы думать...
   Лида, не спуская серьезного взгляда с офицера, вдруг перебила его:
   - Что от меня требуется?
   - В сущности, немногое - вы нужны нам как переводчица.
   - Но я, как видите, не настолько знаю немецкий язык.
   - Вы им владеете достаточно хорошо.
   - Кроме того, на моих руках семья - больная мать, малыши...
   - Да, да, да, - комендант сочувственно  кивнул. - Такое время, понятно. Но речь не идет об ежедневной систематической работе. Условимся, что время от времени, по мере надобности, я буду вас приглашать сюда, в комендатуру. Могу заверить, что я постараюсь не слишком вас обременять. Труд ваш мы сумеем оценить. На этот счет можете быть совершенно спокойны. Но, разумеется, это будет зависеть от того, насколько старательно вы станете исполнять свою миссию. Итак, жду вас послезавтра к одиннадцати часам утра. За вами снова приедет господин Табунов.
   - Прошу вас, - Лида поднялась со стула, - очень прошу не присылать за мной Табунова и вообще никого. Послезавтра в одиннадцать я буду здесь.
   - Если это вас больше устраивает - пожалуйста. Но в таком случае я вручу вам сейчас пропуск для беспрепятственного передвижения по всей территории района.
   Комендант отпер выкрашенный в серый цвет металлический ящик, стоявший в углу, извлек из него небольшую белую карточку. Четким почерком он вывел на ней  "Никитина Лидия" и приложил круглую печать. В центре ее, внутри маленького кружочка, двумя крохотными, но жирными пиявками извивалась свастика.  

 

НОВОГОДНЕЙ НОЧЬЮ

 

   Новогодней ночью кто-то тихо постучался к Никитиным. Фаина Гавриловна и Лида еще не ложились, а младшие дети уже крепко спали.
   Кто бы это мог быть?
   Мать с дочерью, не зажигая света, на цыпочках прошли в сени, прислушались. Может, показалось? Порывистый ветер бушевал на дворе и, кроме его разбойного посвиста, ничего как будто не было слышно. Но вот снова прозвучал осторожный стук, на этот раз более настойчивый.
   Лида молча откинула крючок и резко распахнула дверь. Невысокая женщина в полушубке и валенках, в запорошенном снегом платке быстро скользнула в сени и, бесшумно притворив дверь, привычным движением на ощупь накинула крючок.
   - Кто это?  недоуменно шепнула Фаина Гавриловна. - Неужто Муся?
   - Я, тетя Фаина!
   ...Несколько часов подряд в темной комнате две подруги сидели рядышком, говорили, говорили и не могли наговориться. Муся Маринская рассказала об отце, о брате, судьба которого особенно интересовала Лиду. Потом Фаина Гавриловна вышла во вторую комнату посмотреть, как спят дети, да так и не вернулась, тоже, видно,  улеглась.
   -Умаялась, - сказала Лида, - из сил выбивается. Знаешь, это удивительно. Она почти совсем перестала плакать, но изменилась ужасно. Поднимается утром и до поздней ночи как заводная - все хлопочет, хлопочет по дому. С ребятами и соседями почти не разговаривает, чаще со мной, когда из Зуи возвращаюсь. Все выспрашивает, да так строго: с кем и о чем говорила, кого видела, что за комендант в Зуе, ко мне не пристает ли. Меня ведь теперь часто в комендатуру вызывают. - С глухой ненавистью она закончила: - Все этот старый черт - сосед натворил...
   - Чуприн?
   - Ну да. А ты откуда знаешь?
   - У нас там в лесу многие эту историю знают.
   - С тех пор и началось. Двух дней не проходит, чтоб не присылали за мной оттуда - то приказ переведи на русский язык, то старост на инструктаж собирают, опять - переводи. А иной раз обнаружат на заборе листовку советскую... Впрочем, - девушка улыбнулась, - такие листовки я готова сколько угодно переводить, хоть целыми сутками. Видела бы ты, как из себя выходит комендант, когда я ему листовки перевожу. Тут на днях после такого случая он полицаям так шею мылил, что я уж думала, вот-вот он лопнет от ярости. И как их только ни обзывал при этом, полицаев-то, - и дармоедами, и скотами безмозглыми, и проклятыми свиньями... Ко мне после этого подходит Табунов, который, помнишь, завхозом в больнице был. Он ведь теперь начальство - старший полицай. Так подходит он ко мне и говорит: "Ты, Никитина, когда переводишь ему листовки, то малость, того, полегче". А я в ответ: что, мол, прав таких не имею, иначе и меня в саботаже могут обвинить. Как он на меня взглянул тогда!.. Эх, Муська, счастливая ты! Ничего этого не знаешь, не видишь. - И неожиданно заключила: - Уйду и я в лес. Не могу так больше.
   Она положила голову на плечо подруги:
   - А люди на меня как смотрят!  Как смотрят, Муся!.. Нет, уйду вместе с тобой, ладно?
   Каково же было ее удивление, когда подруга не только не одобрила этот план, но передала прямое указание партизанского штаба - ни в коем случае не порывать с комендатурой, а , напротив, втереться в доверие к немцам, при малейшей возможности поступить к ним на штатную работу.
    - В порядке комсомольской дисциплины, - внушительно произнесла Муся. - Так велел Мозгов. Ты понимаешь, зачем это нужно?
   Конечно, теперь она сразу все поняла. Значит, там, в лесу, все известно. И ее там не только не осуждают, а даже рассчитывают на ее помощь: значит, понимают, верят. И Сеня, значит, тоже верит. Понимает и верит, он не мог не понять. А ведь если бы пойти с Мусей - завтра же увидела б его, заглянула бы в глубокие синие глаза, такие добрые и чистые, услышала бы, может, его песню... Интересно, захватил ли он с собой гитару - на грифе бант почти такого же цвета, как его глаза... Глупости, зачем там нужна гитара?! Его руки теперь не гитару, а винтовку или автомат сжимают. Не до гитары, не до песен. Теперь другое делать надо, то, о чем сейчас говорит Муся.
   - Нужно разузнать все, что можно, о фашистских частях в районе - сколько их, номера, где размещаются,  чем вооружены, как настроены; добывать ребятам пропуска для хождения по нашим деревням, а если удастся, то и в другие районы...
   - Думаю, что смогу.
   - Штабу важно знать все, что делается в полиции, в комендатуре, не только в военной, но и в сельскохозяйственной * [Помимо военной, в оккупированной Зуе была и сельскохозяйственная комендатура, функции которой сводились к "мобилизации сельскохозяйственных ресурсов", попросту говоря, к грабежу населения района], особенно, что ими планируется. Теперь держи, - Муся проворно стала вытаскивать из-под своей одежды два небольших плоских свертка. - Здесь листовки, а вот тут несколько номеров газеты "Правда". В них хорошие новости.
   - Про что?
   - Про то, как гитлеровцев под Москвой бьют, ох, как здорово бьют!
   - Вот это да! А они-то бахвалятся, мол, не сегодня-завтра Москву возьмут.
   - Пусть брешут, скоро другое запоют. Газеты и листовки надо осторожно по рукам пустить. Только велели передать, чтоб не сама ты это делала, а через надежных ребят. В Зуе очень хорошие, смелые есть ребята, действуют по-настоящему...
   - Знаю, кое о ком догадываюсь. Но они-то меня опасаются. Да ничего, дорогу я к ним найду.
   - Смотри, будь осторожна. Теперь запомни, через кого связь держать будем. Сдобина в Барабановке знаешь?
   - Василия Васильевича, того, что в колхозе "Партизан" бригадиром был?
   - Он самый. Это один, а второй - из Петрова, пчеловод Окороков Григорий Андреевич.
   - Окороков? - Лида даже подскочила. - Да ведь он немцам служит, они его старостой поставили, доверяют ему!
   Муся улыбнулась:
   - И хорошо, что доверяют. Надо, чтоб и тебе они доверяли. А как он немцам служит, ты скоро узнаешь, только бы...
   - Что только бы?
   - Только бы им этого не узнать.

 

к оглавлению

назад

следующая страница