Надежда Малыгина
Молодежи. Юношам и девушкам,
которым сейчас столько, сколько в войну
было моим товарищам.
ПРОЛОГ
Нет, я не умею жить в больших городах.
Людской поток втягивает меня в свой ритм, несет, и я в нем - будто пылинка, подхваченная ветром. С удивлением отмечаю, что огромный и сильный поток этот слит из множества ручейков. Медленно, не спеша, точно на прогулке, идут занятые разговором пары: девчонки... пожилые женщины... парни... он и она... Их обтекают, как острова. Узкий извилистый ручеек тех, кого интересуют магазины, жмется к зданиям, втекает в распахнутые стеклянные двери магазинов и вытекает из соседних дверей. Основная же масса потока - та, что составляет и определяет его ритм, - люди, которые торопятся.
Спешащие нетерпеливы. они выискивают впереди малейшую брешь и устремляются туда, как на пожар. Наверное, этих людей ждут важные, не терпящие отлагательств дела, думаю я и уступаю им дорогу. Тогда на меня, как на столб, налетают идущие позади - и те, кто спешит, и те, кто просто гуляет, и даже те, кто умеет чувствовать себя в этом напористом, сильном потоке легко и свободно, как рыба в воде. Последним я завидую. Они замедляют шаг у витрин: стоят, любуясь лавиной несущихся по улице машин, и затем вновь, как горячий нож в масло, входят в поток или выходят из него. И никто не мешает им, , и никому не мешают они. А я, пытаясь выбраться на обочину, оказываюсь на пути у встречных. Отчаянно, наперерез всем выбираюсь на кромку тротуара, иду по ней. Тороплюсь с теми, кто спешит, замедляю шаг, когда рядом идут медленно. И вот уже опять людская река подхватывает меня, несет, бросает в сквозняковые подземные переходы, в прохладные станции метро и выплескивает из них на жаркие улицы, пахнущие горячим асфальтом и отработанным газом автомашин. Исхлестанная толчеей, выныриваю на перрон пригородного вокзала, вхожу в вагон электрички и с облегчением опускаюсь на сиденье.
Наверное, из всякого города, даже из того, в котором когда-то жил и учился и который теперь, в отдалении, любишь больше прежнего, важно уехать вовремя, чтобы сохранить радость встречи с ним и ощутить грусть расставания. А я задержалась, упустила свой срок и окончательно измоталась в столичной суете. Теперь я хочу одного - уехать немедленно. Но ближайший поезд, на который продаются билеты, ночной и останавливается на каждом полустанке. Лететь самолетом? Тогда придется ехать в кассу аэропорта. А усталость вконец растаскала мои силы, оставив лишь непреодолимое желание лечь и закрыть глаза. Раз так, значит, уезжаю домой неудобным, ночным, пассажирским.
"Печаль низвергает человека с вершины совершенства..." Вспоминаю эти слова и думаю, что нет, не печаль, а страшная усталость, когда силы исчерпаны, как вода в колодце, до донышка и нужны время и сон, чтобы они набрались вновь, низвергает человека с вершины совершенства.
Ночь разбита. Глаза слипаются, голова отяжелела, и мозг оплетен клейкой сонной паутиной. Бездумье и безразличие. Спать, спать... Но вот поезд отходит. Вокзал с его суетой, тусклым светом, запахами пыли, карболки и несвежих буфетных закусок остается позади. Теперь уже невозможно да и незачем бороться со сном. Когда ты, измотанный, уставший, наконец можешь лечь, и сон мягко навалится, завладеет тобой, понесет тебя в свои глубокие таинственные просторы, это блаженство. Засыпаю на влажном белье боковой плацкартной полки, как никогда не засыпали, наверное, в своих постелях короли.
...Утро. В окна вагона заглядывают солнечные лучи. В ногах у меня, покачиваясь в такт стуку колес, сидя дремлет молодой солдат. Когда я вижу военных, у меня теплеет в груди. Я люблю военных. Потому что они напоминают мне о тебе, о нашей с тобой фронтовой юности. Потому что кто-то из них несет и мою и твою палочки в бесконечно длинной эстафете жизни. А я всю жизнь несу в себе эту тайную любовь к военным. И мне кажется странным и несправедливым, что я должна проходить мимо них, как мимо чужих, незнакомых людей, должна сдерживаться, чтобы не сказать: "Здравствуйте!" Хотя бы только это: "Здравствуйте!" Наверное, так, не смея ни улыбкой, ни жестом выдать себя, любят чужого мужа или чужую жену.
С интересом взглядываю на паренька в военной форме, и вдруг жаркая волна обдает и сильно захлестывает сердце: светлые, зачесанные наверх и чуть набок волосы, овальное, с немного выступающими скулами лицо, сросшиеся над переносьем брови... И даже - форма. Только у тебя была командирская, офицерская. А у него - солдатская и еще не обмятая.
Нет, это невероятно! Не может быть! Воды реки не текут вспять! Но передо мной действительно ты - такой, каким я знала тебя еще до войны. А теперь - сколько же теперь было бы тебе лет?.. Я мысленно подсчитываю, а сама не могу оторвать изумленного взгляда от лица, рук, глаз твоего сына. Я знаю, я верю, что это он: такое огромное сходство не может быть случайным!
И все-таки во мне трепещут удивление и сомнение: неужели возможно вот так просто, в поезде, встретить Шурика - твое поразительное повторение, твое продолжение!
Солдат открыл глаза, встряхнулся, энергично потер руками лицо.
- Простите, я тут пристроился...
Слегка потянувшись, он сел непринужденно и свободно, закинув ногу на ногу, скрестил на коленях руки. Руки... До боли в сердце знакомая тонкая кисть с длинными тонкими пальцами. Такие пальцы называют музыкальными. И сразу вспомнилось: на фронте ты играл на всех, какие только попадались, музыкальных инструментах. Я удивлялась:
- Тогда, в Крыму, ты ни на чем не играл!
- Просто не на чем было.
- Но ты никогда не говорил, что учился музыке!
- Я и не учился.
- А как же?
- Не знаю. Само собой получается...
Я любила смотреть, как сначала робко трогают твои пальцы струны мандолины, гитары, балалайки, как осторожно опускаются на клавиши рояля или ищут нужные пуговки гармони, планки аккордеона, баяна. Нащупав мелодию, бережно, осторожно ведут ее, и через минуту-другую она уже звучит уверенно и точно.
Много лет назд, когда Шурик только появился на свет, я часто грезила о будущем, в котором неизменно присутствовали ты и он. Я не знала, не думала, совпадут ли мои грезы с действительностью. Я просто мечтала, и никто не мог помешать мне - хотя бы в мечтах - строить нашу с тобой и Шуриком жизнь. Единственным реальным в этой мечте были твои слова: "Мы встретимся. Обязательно. Запомни это. Ладно?" Я запомнила. Но наше с тобой будущее не состоялось.
И вот теперь, спустя много-много лет после войны, я встретила твоего сына - уже взрослого, уже солдата.
- Шурик! - восклицаю я. Смятение, тревога и радость захлестывают меня. Вот я и обрела сына! И надо бросится к нему, обнять, прижать к груди, поплакать и рассказать, каким был ты, его отец. Но что-то - неловкость? досада? обида? боль? или все вместе? - мешает. Я растерялась. Наверное, так чувствует себя наездница, когда у нее из повиновения выходит горячий скакун.
Собрав разрозненные, растревоженные воспоминаниями мысли, я понимаю, что Шурик не может, никак не может помнить и знать меня. И если улыбается, как знакомый, то от того, что молод и счастлив.
Счастлив?.. Мысли спотыкаются об это слово, как о порог незнакомого дома. Может ли быть счастлив сын, выросший без отца? почему бы и нет? Ощущение несчастья, даже очень большого, всегда временно.
Сбросив на пол ноги, нащупываю ими туфли, зачем-то говорю:
- Пойду умоюсь...
Шурик улыбается чуть снисходительно:
- Стоящее дело.
Конечно, у него много преимуществ, и среди них главное: он ничего не знает обо мне...
Возвращаюсь, освежив голову водой, обуздав чувства, желая и вместе с тем совершенно не зная, о чем и как говорить. Мысли роятся, гудят, обдают то радостью, то тревогой и волнением. Ну как, как вести себя? Что сказать? Может, лучше было не называть его имени? Но теперь уже поздно.
- Как ты живешь, Шурик? - Мне кажется, я лишь подумала об этом. Но Шурик уже отвечает, широко улыбаясь:
- А я сразу заметил, что вы знаете меня!
"Знаете..." Сердце вздрагивает больно. Может, Зина, его мать, рассказала Шурику все? И может, даже показывала карточки? Ведь с Алешкой, твоим братом, мы учились в одном классе и не раз фотографировались - то как ученики физкультурных пирамид, то при сдаче норм на щначки ГТО и ГСО...
- Я смутно, но, кажется, помню ваше лицо, - продолжает Шурик. - Вы давняя мамина знакомая, да?
Минуту назад желавшая рассказать ему все, я с облегченим перевожу дыхание: "Слава богу, не знает!" Лгу не очень уверенно:
- Н-нет, мы с нею незнакомы.
- Откуда же тогда вы знаете меня?
- Умею угадывать имена.
Шурик умолкает. Его улыбка становится чуточку насмешливой.
Что я наделала? Зачем эта нелепая, неуместная шутка? Теперь он замкнется. А мне надо, надо слышать его голос!
Поезд часто останавливается. Входят и выходят пассажиры с чемоданами, корзинами, устраиваются. Тесно и шумно.
- Выйдем? - предлагаю я.
Шурик встает, одергивает гимнастерку, гонит складки вправо и влево от пряжки ремня. Ему не было и года, когда ты видел его в последний раз, и около четырех, когда тебя не стало. Откуда же это поразительное сходство и манера держаться, сидеть, даже поправлять гимнастерку?..
- Куришь? - спрашиваю я, когда мы выходим в тамбур.
- Нет. Пробовал. Не понравилось... Ребята подтрунивали: слабак! Знаете, такое безобидное давление на самолюбие? Слабо, мол, начать курить. А ты сразу: "Вот и не слабо!" Взял папиросу, закурил. Противно, тошно, закашливаюсь дымом. Но марку держу. И злюсь: а что, если начнут подначивать: слабо изобразить дурачка, украсть, удариться головой об стену? Что, тоже доказывать, что не слабо?
Потом - конечно, много позже - я понял: пойдешь на поводу у кого-то или у каких-то обстоятельств, перестанешь принадлежать себе. Видел я таких, кто плывут по воле волн. Все у них наперекосяк: работают, чтобы есть, пить, одеваться. Веселятся - потому, что существует время, называемое отдыхом. А как веселятся? Часами рубятся в "козла" или шляются по улицам, бренчат на гитарах и поют. Вернее - не поют, а вякают. Гнусаво, некрасиво вякают красивые песни... Кричать охота: ведь не просто часы или минуты тратят люди вот так, бессмысленно, не просто время, а время жизни. Саму жизнь! Потом спохватятся: "Стыжусь, скорблю, что расточил впустую так много сил на жизненном пути, презрел спасенье, льстился суетою..." Но ведь второй жизни, в которой все можно поправить, не будет! Нам по двадцать, а мы еще ничего не сделали. Вот я, что я успел? Ничего...
Слушаю, радуюсь и удивляюсь: откуда в нем зрелость и даже мудрость? Или опыт и знания родителей переселяются в детей и взрослым надо лишь заметить и не затоптать в ребенке эти ростки?
А Шурик вдруг усмехается:
- И чего разоткровенничался? Простите...
- Ну что ты, Шурик!
- В общем-то я не говорун. Но вот... мне почему-то не безразлично... почему-то захотелось... сказать вам...
- Это хорошо, Шурик! - говорю я и вновь чувствую неловкость. "Это хорошо, Шурик!" "Ну что ты, Шурик!" "Как ты живешь, Шурик?! И это все, что я могу сказать твоему сыну?
Поезд мчится навстречу трубам и строениям, выплывающим из сизой утренней мглы. Высокое выцветшее небо с редкими белыми облаками качается над нами в такт покачиваниям вагона.
- Вот я и приехал, - задумчиво произносит Шурик.
У меня перехватывает дыхание. Увижу ли я еще когда-нибудь твоего сына? Расскажу ли ему о тебе? Может, пока не поздно, следует рассказать сейчас, сию минуту? А поезд несется вперед стремительно, и некогда поразмыслить, подумать. Нет уж, пусть все останется так, как было...
- Ты едешь домой, Шурик? - спрашиваю я.
- Нет. В часть, - отвечает он.
"Откуда ты едешь, Шурик?" - хочу спросить я, но боюсь. Боюсь, что однажды, когда потянет нестерпимо, я могу поехать в тот город и разыскать его, твоего сына, так похожего на тебя. Прошлое потому и прошлое, что ушло безвозвратно. И все-таки как хорошо, что хоть ненадолго окунулась я в нашу с тобой юность! А еще ругала этот обшарпанный пассажирский поезд... Я протягиваю руку, улыбаюсь вымученно. Только бы не заплакать!.. Шурик задерживает мою руку в своей. Говорит:
- Будьте счастливы!
Поезд останавливается. Шурик спрыгивает с подножки вагона.
- А все-таки вы наша знакомая! - кричит он, отойдя на несколько шагов. - Я хотя и смутно, но помню ваше лицо!
Он долго машет рукой. Ласковый паренек. Уже солдат...
Гляжу в ту сторону, куда пошел Шурик, и по лицу моему текут слезы. Пассажиры ворчат - я стою в узком тамбуре у выхода, на самой дороге. Кто-то наступает мне на ногу, кто-то ударяет по ногам чемоданом.
- Гражданка, сойдите на перрон! - требует проводница. - Или войдите в вагон!
- Да, да, сейчас... я сейчас.
Пробираюсь на свое место и думаю о тебе. Все-таки это несправедливо, что сын ничего не знает о боевых делах отца. А я знаю и вот не решилась рассказать. Почему? Ведь любовь существует везде, где есть молодость. А я любила тебя еще в "гражданке", еще до войны. Боже, как давно это было! И на войне, где смерть постоянно угрожает жизни, где в человеке высвечиваются самые тайные уголки сердца и души, где он познает настоящую цену себе и тем, кто рядом. - тоже любила. "Нет, это хорошо, что я ничего не сказала Шурику, - противореча себе, решаю я. - Пусть его память о тебе будет светлой и чистой. У меня же своя память..."